Новенький сел рядом с Матвеенковым. В несложное движение головы Леша вложил смысл поклона и, протянув правую связку своих сарделек, представился:
— Матвеенков.
— Бондарь, — ответил новичок.
— Очень приятно, в смысле… мы тут вот… — указал он левой связкой на Мучкина и Фельдмана. Сделав все возможное, Матвеенков отсел в сторону, перепоручив новенького своим друзьям.
— Вот твой староста, — Мучкин указал ему в конце лекции на Рудика. — А вон твоя будущая невеста, — кивнул головой в сторону Татьяны.
— Это почему?
— Ты ей по росту подходишь. Она тебя несколько раз отмерит, а потом чик — и отрежет.
В перерыве Татьяна отозвала Мучкина к окну и, глядя на желтые листья, спросила:
— У вас что, новенький?
— Не у нас, а у вас.
— Как?
— Зачислен в 76-ТЗ. Дерзай.
Татьяна чуть не потерла рука об руку. Сегодня карта шла к ней. Шансы возрастали. Она разнесла новость по группе и до конца занятий исподтишка рассматривала сидевшего рядом с Мучкиным новичка. Тянучку на занятия завершил Мурат. Он принял товарный вид к концу третьей пары. Войти не решился и слушал под дверью, как Юлий Моисеевич Зингерман, словно находясь вне игры, насаждал свою точку зрения на вращение вокруг трех осей никому не нужного твердого тела. Слушатели вместо гранита науки грызли концы авторучек.
После занятий Татьяну подослали к новенькому, чтобы пригласить его в пойму на открытие сезона.
— Ты, Мурат, мог бы не приходить вовсе. Тебе все равно топать назад за недопитой канистрой, — сказал Рудик горцу, продолжавшему дремать под дверью.
Дорога на Десну была знакома от вывороченного булыжника до собак на перекрестках. «Пойма», заждавшись своих коронных посетителей, метала под ноги букеты. Уселись вокруг костра и заговорили все сразу.
Каждый слушал соседа только с тем, чтобы уловить паузу и тут же вступить со своей партией. Собранный за лето материал просто сбрасывался в общую кучу, а детально он будет разобран на всевозможных собраниях, заседаниях, во время бессонницы и на лекциях. Исключая, конечно, Зингермановские. А пока можно гнать и вширь, и вкось, и вдоль, и поперек.
Татьяна в красках докладывала, как убила пять каникулярных декад. Выяснилось, что в Кирове Калужской области по ней так соскучились, что от желающих подискутировать не было отбоя ни днем, ни ночью. В каждую очередную редакцию она вводила коррективы и в конце концов полностью потеряла нить. Ее никто не уличал. Если докапываться до истины, что тогда получится? Не группа, а спецслужба. По исповеди Татьяны выходило, что основная ее жизнь идет там, на родине, где ее признает весь мужской пол. Здесь все происходит как бы в шутку, от нечего делать. И нет никакой особенной беды в том, что с Рудиком и Мучкиным ничего не вышло.
Климцов работал на два фронта. Отсекал Татьяну от новичка, втираясь к нему в адепты, и пытался не выпустить Марину.
— Хватит переживать! — тараторил он. — Свет, что ли, клином сошелся! Если любит, в ближайшее время организует почтовый диалог. Но если за месяц ничего не напишет, считай, пропал. Завязывать лучше сразу, порезче. Легче будет. — Как таран входил он в роль главного утешителя Марины.
— Ты ведь уехал из Сосновки вместе с ним. Он тебе ничего не передавал для меня?
— Нет, — соврал Климцов, которому было впопыхах поручено передать Марине перстенек и адрес убытия.
— А я, дура, надеялась, — теряла веру Марина.
— В наше время глупо на кого-нибудь надеяться. — Климцов всегда остро чувствовал ситуацию и запускал в оборот самый въедливый раздел своего лексикона. В сущности, он был демагогом, но при разговоре с ним трудно было уловить переходную точку, за которой его силлогизмы утрачивали логику. Первую половину беседы он вел обстоятельно, а когда собеседник терял бдительность, начинал верить на слово, Климцов загибал, куда хотел. Удавалось это не всегда, но, ведя разговор с Мариной, на успех словесных махинаций рассчитывать было можно.
Ветер совал в руки то березовый лист, то кленовый. Жухлая трава с удовольствием льнула к костру. Солнце по дуге скатывалось на загородную свалку.
— А мне нравится, что мы вот так сидим, спорим, сказал Артамонов.
— Кто у нас писарь? Нужно завести синодик и записывать всех, кто уходит. Учредим день грусти. Будем оплакивать. Петрунева — без вести пропавшего, Кравцова — жертву вмешательства общественности.
По дороге назад Пунтус и Нынкин Пели: «Как трудно в осень одиноким, но мы — вдвоем, но мы — вдвоем!» И даже шепелявили, как Лещенко.
Не успели разойтись по комнатам и навести надлежащий марафет, как в 535 ворвалась Татьяна:
— Дикая новость, мальчики! — глотая куски воздуха, заговорила она. Женское общежитие упразднили! Теперь будут смешанные, по факультетам! Мне выдали ордер в 232! Этажом ниже! Насколько я помню, это в левом крыле!
— Эмансипация продолжается, — сказал Рудик.
— Происки запада, — вяло заметил Гриншпон.
— Таким радикальным макаром можно раскрепоститься до уровня племенной нравственности, — очень длинно сказал Решетнев.
— Прямо там! — Татьяна подхватилась со стула. — Где сядете, там и слезете!
— Ценность моего пропуска в женскую общагу девальвировала, — сказал сам себе Рудик.
— Да, теперь женщины общие.
— Но Татьяна, я думаю, по-прежнему останется частной. Правда, Таня? - сказал Артамонов и получил подзатыльник. — Я сообщу об этом в Гринпис!
— Тэпэр Нинэл лубой врэма приводыт госты, — промямлил Мурат. — Нэ нада каждый дэн Алыса Ывановна пыва покупат.
— Ну ладно, мальчики, я побежала, — бросила Татьяна, исчезая из обозримого пространства. Ей надо было спешить. Эта подвижка в улучшении быта студентов приблизила ее к новичку как минимум на сто метров, которые разделяли бывшие разнополые дортуары. Получив в подсобке новые шторы, коврик и мусорную корзину, Татьяна рьяно взялась за работу. Не обращая внимания на Наташечкину и двух других, доставшихся ей в сожительницы, она начала выветривать мужской дух, который от многолетнего пребывания хлопцев с промфакультета наглухо въелся в стены. Татьяна была намерена устроить в своем новом жилище такую гармонию, чтобы как только войдет Бондарь — а она была уверена, что он непременно проделает это в ближайшее время чтобы, как только он вошел, по оформлению интерьера сразу понял, насколько внутренне Татьяна интересней и сложнее, чем внешне. Перед ним сначала неясно, изза штор у самого порога, обозначится слегка освещенный настольной лампой контур, абрис ее души, а потом, когда новенький раздвинет занавески и при полном свете обшарит взглядом углы — висцеральный ее мир проявится полностью, как водяные знаки на рубле.
Тем временем Пунтус устранял бардак на антресолях у себя в комнате.
— Гитара! Кравцов забыл гитару! — чуть не свалился он со стремянки.
— Выморочное имущество принадлежит государству, — широко, со слезинкой, зевнул Нынкин. — А государство — это мы. С тобой.
— Там записка! Дай какую-нибудь палку, далеко завалилась! — Пунтус чудом удерживался на лестнице. Вынули бумажку, прочитали. Оказалось, Кравцов не забыл гитару, а подарил. Причем, не кому-то, а всей группе.
— Надо созывать треугольник, — справляясь с очередным приступом зевоты, сказал Нынкин.
Инструмент потащили в 535. Там порешили, что Кравцов молодец, не впал в сантименты, не разменялся на голые всхлипы. Подарил такое, с чем не каждый уважающий себя гитарист расстанется. В нашей мелкотоварной жизни это можно расценить как подвиг. Такого оборота никто не ожидал. Гитару решили передать в пользование Гриншпону. Стало немножко грустно. Вышли на балкон. Каждый думал, смог бы он вот так. Предместья общежитий шевелились. На спортплощадке стучали в мяч. Кто-то бродил, таща под мышкой глаголящий транзистор. Первокурсники под балконом загадывали сброситься в общую кассу и обзавестись утварью.
— Года как и не бывало, — сказал Рудик в трубку и глубоко затянулся. Уставшие, улеглись поверх постелей, не раздеваясь.
Сумерки заходили издали, намеками. Всем было лень встать и включить свет. Единственной педагогической новостью в третьем семестре был Юлий Моисеевич Зингерман. Он вел термех, который сменил начерталку.