«Ну, что ж… — как будто в самой глубине его души выговорил какой-то теплый голос, полный слез и восторга. — Ну, пусть — так… Лучше я!»
В дверь ломились, точно там, за нею, были не люди, а целое стадо зверей. Сразу кричало несколько голосов, а вдали, должно быть, уже на лестнице слабо пищали перепуганные дети.
— Да отворяй! Чего там! Сдавайсь! — гудели голоса.
И внезапно Аладьева охватила холодная предсмертная злоба. Ему захотелось закричать на них, запеть, засвистать, ругаться самыми скверными и бешеными ругательствами.
Он и сам не заметил, когда и как очутился у него в руках тяжелый и холодный револьвер. Должно быть, он захватил его, когда брал бумаги со стола.
— Сдавайсь!.. Да ломай, чего там! Вали!
— Пошли к черту, мать вашу!.. — бешено закричал Аладьев, повернувшись к двери и продолжая, уже инстинктивно, рвать на части бумагу.
И вдруг дверь треснула. Широкая черная щель раздвинулась на ее белой поверхности. Посыпались щепки, ключ со звоном выскочил на пол. Несколько голосов загудело, казалось, в самой комнате, и чья-то черная тень, тускло блеснув ружейным дулом, стала протискиваться в щель.
Аладьев выстрелил…
Мелькнула желтая коротенькая молния, кто-то крикнул пронзительно и тяжко повалился назад, в коридор.
— Бери! Бей! Стреляй! — заревело страшное многоголосое чудовище.
Аладьев сидел на корточках, с взлохмаченными волосами, в одном белье, блестя безумными глазами, и, вытянув хищным движением длинную руку навстречу черной дыре в двери, стрелял раз за разом.
Он уже ничего не сознавал и не чувствовал, кроме дикого стихийного ужаса и потрясающей злобы, той нечеловеческой злобы, с какою давят ядовитого гада, убивают врага, душат жертву.
И вдруг вся черная дыра двери полыхнула огнем. Со звоном захлопнулась дверца печки, сорвалась с гвоздя картина, и белая пыль посыпалась со стен.
Аладьев кинулся в сторону, прижался к стене и вдоль нее, изогнувшись, как зверь, очутился у двери. Огни выстрелов, казалось, полыхнули ему прямо в лицо, но, неожиданно выскочив в самую дверь, Аладьев ткнул револьвером в щель и выпалил два раза в упор.
Крик оглушил его. Выстрелы мгновенно смолкли, и кто-то застонал надрывистым тягучим стоном.
— Ага! — с невероятным наслаждением кричал Аладьев, весь трясясь в мучительной радости, готовый стрелять и убивать без конца.
— Стой! Убьет… Заходи из той комнаты! — кричало несколько голосов.
Аладьев со страшной силой схватил тяжелый комод и привалил его к разбитой, расщепленной двери. Потом бросился назад к печке и поджег кучу изорванной, измятой бумаги. Весело вспыхнул живой тревожный огонек и играющим светом озарил разбитую, разгромленную комнату.
Тогда Аладьев прислонился спиной в углу комнаты и осмотрелся.
Было уже почти совсем светло. Странно и печально выглядела его старая милая комната. Сбитая лампа лежала на боку в луже керосина; боком висел портрет Толстого, пробитый пулей; белая пыль штукатурки насыпалась по углам, и легкими струйками уползал в разбитое окно, на волю, синий дымок.
Страшно шевельнулась душа Аладьева. Ему представилось, что он сошел с ума, что этого не может быть. Ведь только вчера, несколько часов тому назад, он сидел за этим столом и писал, а вокруг мирно и серьезно жили все мелочи его обстановки, книги, портреты, рисунки его. И невыразимая грусть, полная последних горьких слез, охватила его душу. Он посмотрел на свой стол, на книги… и с безысходным отчаянием схватил себя за волосы. Вся будущая жизнь, которая могла быть такой интересной, долгой и светлой, полная любимого труда, милых людей, непередаваемой прелести солнечных дней и любви, мелькнула перед ним. Жизнь, которая могла бы быть и не будет.
«Смерть!» — глухо сказал внутри страшный голос отчаяния.
«Почему? Что же случилось?.. Одна глупая случайность!..» — еще успел подумать он.
Град тяжелых ударов посыпался на дверь в соседнюю комнату. По коридору тащили что-то тяжелое. Кто-то командовал резким напряженным голосом. И вдруг опять затрещали выстрелы, и пыль посыпалась с потолка, и осколки двери больно щелкнули Аладьева по лицу, мгновенно облившемуся горячей кровью.
«Ага! — подумал он со странным мертвым спокойствием и холодной ненавистью. — Если так!..»
Веселая мстительная злоба неудержимо подступала к горлу, он хрипло выкрикнул какое-то слово и как кошка прыгнул к кровати, протягивая руку за снарядом.
— Пали! Вот! — крикнул кто-то, казалось, над самым ухом.
Выстрелов Аладьев не слыхал. Что-то ярко вспыхнуло у него перед глазами, вся комната метнулась куда-то в сторону, и Аладьев с силой ударился затылком о пол.
И сразу все стихло напряженной жуткой тишиной.
В комнату заглядывали бледные солдаты с винтовками в руках. Дым медленно выползал в разбитое окно, за которым светлел нарождающийся день, а Аладьев лежал посреди своей комнаты, лицом вверх, откинув руки и подогнув колени длинных мертвых ног. Его унылый нос, посиневший и запачканный кровью, смотрел в потолок, и что-то черное, страшное тихо расплывалось на полу возле его головы.
XIII
Шевырев, подняв воротник пальто и глубоко засунув руки в карманы, шел по светлой улице, полной спешащим куда-то народом.
На всех перекрестках газетчики продавали газеты и, точно выхваляя товар, выкрикивали:
— Драма на Моховой!.. Перестрелка с анархистами!
И люди покупали большие бумажные листы, на которых эти слова были напечатаны крупным жирным шрифтом, издали похожим на траурные украшения. Шевырев купил газету и, сидя в Екатерининском сквере, где высоко чернел величавый памятник прошлого и звонко разносились голоса детей, пестревших, как живые цветы, прочел подробное описание. Оно заканчивалось словами:
«Скрывшийся через окно анархист, проживавший по паспорту крестьянина Николая Егорова Шевырева, по сведениям полиции в действительности давно разыскиваемый студент Юрьевского университета Леонид Николаевич Токарев, приговоренный к смертной казни и бежавший из-под вооруженного караула по дороге в суд. К розыску его приняты все меры».
Лицо Шевырева было совершенно спокойно. Только в том месте, где репортер преувеличенно драматическим языком и с множеством восклицательных знаков описывал, в каком положении нашли труп Аладьева, в глазах Шевырева мелькнуло что-то похожее и на мучительную жалость, и на безумную злобу.
Потом он встал, равнодушно окинул взглядом копошащуюся вокруг детвору и пошел из сада.
Странное чувство переживал он. Настойчиво и неодолимо что-то тянуло его «туда». Он ясно сознавал, что это страшно опасно, что все шансы за то, что его узнают дворники и схватят, и он уже чувствовал в пестрой равнодушно-торопливой толпе незримые руки, медленно и неуклонно окружавшие его мертвым кольцом. Было очевидно, что ему нельзя ни уехать из города, ни скитаться по улицам, а он был голоден и продрог, как бездомная собака. И это ощущение собачьей затравленности рождало насмешку и наглость.
«Все равно», — думал он машинально и, как будто спокойно глядя перед собой холодными светлыми глазами и высоко подняв голову, медленно шел к месту, куда тянула его непонятная сила злобы, отчаяния и жалости.
Еще издали он увидел у знакомого дома черную возбужденную толпу и две темных фигуры конных городовых, возвышавшихся над торопливо перемещающимися у ворот головами любопытных.
Толпа стояла на панели, по обе стороны ворот и на противоположном тротуаре далеко вытянулась сплошной массой черных тел, в которой странно и тревожно бледнели человеческие лица с острыми темными глазами. Шевырев вмешался в толпу у самых ворот и стал слушать, что говорили вокруг.
Большинство ждало молча и старалось заглянуть во двор, где чернели фигуры городовых и серели шинели околоточных. У панели стоял фургон Красного Креста, и этот красный символ страдания без слов говорил, что произошла страшная драма, тайна которой никому не известна и тревожит и влечет робкие человеческие сердца.