В эти места царские власти все больше ссылали непокорных из центральных губерний России. Правительство оставляло без внимания просьбы местной администрации о том, чтобы во избежание беспорядков в среде промысловых рабочих прекратили или хотя бы ограничили приток ссыльных.
Можно представить, какой гнев рождался в душах обитателей эдакого ада. И гнев этот не раз вырывался, как пламя из зева земли, пока наконец не поднялось настоящее восстание, в огне которого закалился и Хасан из Амузги сын Ибадага, тоже ушедший в жизнь на поиски счастья. Он стал среди горцев почти легендарным. Трижды осужденный на разные сроки тюремного заключения, дважды приговоренный к смертной казни через повешение, Хасан всякий раз чудом спасался. Один раз спасла его дерзкая смелость, а во второй раз из петли, что была подвязана к нефтяной вышке, Хасана вызволили верные друзья… Вот почему и слагались легенды, будто он наделен способностью воскресать из мертвых.
Человек риска и необыкновенной храбрости, Хасан из Амузги тем не менее на всю жизнь запомнил урок, данный ему комиссаром Али-Багандом, человеком железной воли, закаленным в суровом горниле битв за счастье народа. Он был популярен как первый командир революционного кавалерийского полка, храбро сражавшегося за власть Советов на Северном Кавказе не только в горах Сирагинских, но и в горах Табасаранских и в степях кумыкских.
Посылая однажды Хасана из Амузги на выполнение особо важного задания, Али-Баганд рассказал ему о случае, что произошел как-то с ним самим в Большом ореховом лесу, где во все времена кишмя кишели всякого рода головорезы и грабители и куда, под видом абреков, просочились ищейки имама из Гоцо и князя Тарковского. Али-Баганд вез прокламации, обращенные к горцам, служившим в отрядах и полках имама и князя. Прокламации призывали всех, кому дорога свобода народа, кто не желает быть в рабстве у богатеев, князей и других власть имущих, кто не намерен укрываться в скорлупе своего личного благополучия, в это тяжелое для советской власти время, когда она истекает кровью, вступать в отряды красных бойцов. В прокламациях не скрывалось, что вопрос, быть или не быть, стоит перед народом острее, чем когда бы то ни было.
Али-Баганд мог бы все это сказать словами, но очень уж велика была у горцев вера в написанное на бумаге, да еще арабскими буквами. Вот почему и повез Али Баганд прокламации, рискуя жизнью. Ехал он на арбе, запряженной облезлыми быками. Драгоценный груз был спрятан под мешками с ячменем и кукурузой. Али-Баганд словно бы возвращался с базара из Таркама, куда нужда и большая семья погнали его с гор в такую лихую пору. Очень скоро конные головорезы остановили его, отняли зерно, содрали черкеску, не дав ему времени вынуть из ножен кинжал, и приказали, себе на потеху, плясать, обещали, коли спляшет, вернуть ему арбу. Что оставалось делать Али-Баганду, в арбе-то ведь под мешками прокламации. И он заплясал, хотя прежде никогда в жизни не плясал, и не потому, что не мог, а просто не до того ему было. Вокруг поднялся дикий хохот, хлопали в ладоши, подбадривая танцора, радовались тому, что дано им унизить человека, посмеяться над ним… Али-Баганд выбился из сил, остановился, глянул на своих мучителей — не довольно ли с них, но не тут-то было, абреки вошли во вкус и заорали:
— А теперь танцуй женский танец.
Али-Баганд побагровел, и он уже готов был броситься на краснолицего наглеца, что стоял ближе всего, и задушить его в руках на весу, но вовремя сдержал себя: что толку, ведь и его тогда пристрелят, а он непременно должен довести до конца порученное ему дело. Пришлось пренебречь своей обидой и злостью и, более того, притвориться смиренным.
— Так я ведь и танцевал женский танец, — сказал он, — умей я танцевать мужской танец, разве довел бы вас до такого смеха!..
Обалдевшие абреки не поняли скрытой иронии, они снова загоготали и отпустили Али-Баганда с его арбой. Так прокламации были доставлены туда, куда надо…
Хасан из Амузги понял, к чему клонил в своем рассказе комиссар, и с тех пор, несмотря на буйность характера, зарубил себе на носу: во имя главной цели надо избегать безрассудства, ради этого не грех иной раз и самому отважному мужчине сплясать женский танец.
Вот каким он был, Хасан из Амузги сын Ибадага.
Глава вторая
Хозяин талгинского хутора
Исмаил, как вы уже знаете, некогда тоже был бедняком. Он родом из того самого аула нищих, где девушка выходила замуж только за того, кто попрошайничал в других аулах — дал изгрызть собакам не меньше четырех палок.
Ему долго не везло. За что бы ни брался, все у него выходило не так, как у людей. Зная всего две суры из корана, он столь рьяно молился, что продырявил не один молитвенник, а в святые не вышел. Не раз взывал к аллаху: «Если ты есть творец добра, то где же оно, твое добро? Почему так несправедливо распределено? Почему зла на земле во сто крат больше, чем добра?..» Не получив ответа на свои многочисленные вопросы, Исмаил усомнился в могуществе неба и спустился с гор в предгорье, словно бы покинул трон небесного владыки, и, как ласточка вьет себе гнездо, слепил небольшой домик на земле, что у самой лечебной грязи. А вскорости, прикинув, что к чему, почувствовал вдруг себя земным владыкой, заявил всем в округе, что всех, кто без его ведома воспользуется грязью, не минует смерть.
Чего не сделает болезнь? Люди вынуждены были лечиться. И они шли на поклон к Исмаилу. Так-то он и стал богатеть. И очень скоро пошла гулять окрест его любимая поговорка: «Кошка ловит мышь не для аллаха, а для брюха». А брюхо, надо сказать, он отрастил изрядное, словно бочку вина перед собой носил. И очень это ему досаждало. Горевал Исмаил не только о том, что толст и что неплохо бы серину с головы сдуть. Он частенько мечтал скинуть бы и годков эдак тридцать. Но при этом забывал, что тридцать лет назад его никто знать не знал, даже собаки не замечали. Нет, Исмаил хотел, скинув годы, остаться таким же богатым и обладать всем, что имеет. Советская власть было лишила его неправедно нажитого добра. Причем советская власть предстала перед ним на его хуторе в образе двоюродного брата — Хажи-Ахмада, бывшего батрака, ставшего председателем ревкома. Исмаил тогда сделался тише воды, ниже травы, старался казаться угодливым. Если, мол, Хажи-Ахмад желает жить в его сакле, пожалуйста, почему нет. Если пастбища и отары хочет раздать людям, тоже пожалуйста, о чем разговор. Решив, что все пропало и ждать лучших дней нечего, он сдался, хотя горевал, что вот ведь был богатым человеком, в отарах не сосчитать было овец, а Хажи-Ахмад, наоборот, был так беден, что и ветру бы нечего вымести из его сакли…
Однажды, правда, Хажи-Ахмад все же разжился — приобрел одну овцу, то ли хуторяне над ним сжалились, то ли мечеть, — и попросил он Исмаила взять овцу в свою отару на зимовье, в надежде, что по возвращении баранты в горы будет у нее приплод. Исмаил не отказал ему в этом. Но когда отара вернулась на летние пастбища, оказалось, что волк по дороге зарезал одну овцу и, как утверждал Исмаил, это была именно овца злополучного Хажи-Ахмада.
— Судьба, выходит, твоя такая! — с деланным сочувствием сказал тогда Исмаил, обращаясь к двоюродному брату.
— Да, — задумчиво молвил Хажи-Ахмад, — трудно, наверное, было бедняге.
— Кому? — сдерживая усмешку, спросил Исмаил.
— Как кому? Волку. Легко ли в тысячной отаре отыскать именно ту овцу, которая принадлежала мне!
И ушел тогда из аула Хажи-Ахмад, ни слуху ни духу от него больше не было. Но вдруг, когда отрекся белый царь от престола, а вслед за ним и Керенский полетел, Хажи-Ахмад объявился в горах, да не кем-нибудь, а председателем ревкома на всей Талгинской долине. Они-то и поделили вместе с Хасаном из Амузги все, чем владел Исмаил, — пастбища, поля и отары — между бедняками…
И вдруг вернулась к Исмаилу радость: под натиском контрреволюции пала советская власть. Большевики покинули аул, уехал и Хажи-Ахмад, оставив жену свою в сакле Исмаила…