У самого берега вдруг что-то резануло ногу. Я сделал скачок вперед, схватился за пень и сел. Из подошвы торчал орех-рогульник и стекала разбавленная водой кровь.
И в этот же момент на темной излуке берега проступило красноватое мерцание, будто исходящее от затухающих углей, подернутых пеплом. Я вырвал колючку и несколько минут стоял в оцепенении, пока не сообразил, что там – кордонная изба и это светится ее окно. Не веря глазам своим, я лихорадочно натянул сапоги, схватил фуфайку и бросился вдоль берега…
Когда я подбежал к избе, свет в окне разгорелся ярче и вместе с ним налился краснотой восточный край неба. Опасаясь, что в избе пусто, а свет – всего лишь отблеск зари в стекле, я привстал на завалинку и заглянул в окно.
В печном зеве маялся тяжелый огонь, бросая красные сполохи на стены и потолок. Лысая Володина голова походила на раскаленный шар, а сам он, черный и неподвижный, сидел за столом, сомкнув перед собой большие неспокойные руки. Я почувствовал приступ злости, и сразу заныла уколотая орехом ступня, холодный рассветный ветер ожег мокрое тело, застучали зубы. По-детски глухая обида знобила голову; я казался себе обманутым. Я думал о страданиях брательника, искал его на дне озера, а он бросил меня на берегу, забрался в избу и сидит у печи!
Взбежав на крыльцо, я рванул дверь и встал на пороге.
Володя был не один. За столом, вжавшись спиной в красный угол, сидела тетя Варя, и по тому, как она держала руки, обнимая себя за плечи, и как с задумчивой неподвижностью смотрела в огонь, я неожиданно понял, что здесь идет долгий и тяжкий разговор и в этом разговоре ей приходится защищаться. Володя поднял на меня темные глаза и отвернулся, тетя Варя же словно ничего и не заметила.
Огонь с трудом вырывался из печи и беззвучно уходил в трубу, закручиваясь в спираль. Я встал к нему лицом и протянул руки. Жар в мгновение стянул кожу на лице, высушил глаза. Казалось, за спиной все еще продолжается тот нелегкий разговор, хотя ни Володя, ни тетя Варя не проронили ни слова, и я знал, о чем была речь между ними, безошибочно предугадывал, хотя внутренне не мог поверить, не мог соединить их вместе – брательника и тетю Варю. Волосы уже потрескивали от жара, а спина мерзла, будто у костра…
– Пошли, – глухо проронил Володя и подтолкнул меня к двери. – Светает уже, клев начинается…
Я оглянулся на пороге – тетя Варя сидела в прежней позе и в светлых глазах ее отражался огонь.
Мы вышли под золотистое небо, в белый лес, звенящий от птиц. Над озером висела туманная пелена, так что чудилось, будто вся его котловина засыпана снегом и низкий ветер несет поземку. Володя сел у воды и глянул снизу вверх.
– Ты что, купался? Мокрый весь…
– Купался, – буркнул я, вновь ощущая озноб.
Высоко в небе появился коршун, и солнце уже доставало его крылья, хотя земля все еще была темная, сумеречная. Коршун закладывал круг за кругом и вертел головой, видно, стараясь что-то рассмотреть. Прикрытые молодой листвой птицы пели все смелее и звонче.
– Сколько лет бьюсь – ни в какую, – то ли жалуясь, то ли оправдываясь, сказал Володя. – Как из морфлота уволился… Втемяшилось ей, так что и слов-то нет, чтоб объяснить. Хорошая она женщина. Таких нынче и нету. А что говорят про нее – муть все это голубая. Не слушай даже… Мы с ней пара: я лысый, она вон уже седая… Ты, Степан, в деревне пока не говори ничего, ладно? Нечего кости перемывать… Хотя народ известный, подписку о неразглашении не отберешь…
Коршун что-то высмотрел на озере, сделал горку и вдруг пошел в пике. Я привстал, казалось, миг – и он врежется в воду. Однако, пробив тающий туман, он тут же взметнулся вверх и тяжело замахал крыльями. В лучах невидимого еще солнца блеснула рыбина в лапах. Наверное, он доставал наших окуней, расплывшихся по озеру.
Володя сделал паузу и заговорил с нескрываемым гневом:
– А все вы! Вы!.. Довели женщину обманом! Видали их? Доброе дело они делают – врут! Обманывают! Дурочку нашли… Да она умнее любой бабы в деревне! И все понимает, между прочим… А кто-нибудь ее понимает?! Хоть один человек?! То-то! Если б кто понял, давно бы и Варваре втолковали. Может, жизнь у нее совсем другая стала. Вон она какая душевная женщина…
Солнце наконец вывернулось из-за горизонта и коснулось вершин белого леса. А коршун, поднявшись еще выше и превратившись там в нательный крестик, потянул куда-то на запад, вслед за отступающей ночью.
Поздней осенью тридцать четвертого года в Великаны пришел незнакомый старик с девочкой лет семи. Оба – старый и малая – худые, согбенные и высокие ростом, словно трава, выросшая под кирпичом, и оба одеты в рванье, в лаптишки, с тощими котомками на узких спинах. Разве что на девчушке была цветная цыганская шаль с шелковыми кистями, на вид новенькая, неношеная. Старик привел ее в сельсовет, достал из-за пазухи клочок бумаги с адресом и подал председателю.
– Ваша, должно быть, девка, – сказал. – Так и возьмите себе. Осиротела она, пропадет… Варварой зовут.
Мало-помалу в сельсовет сошелся народ, стали рассматривать пришлых, гадали, чья девчушка, тормошили старика, однако тот, кроме имени, ничего не знал.
– Ваша, сказывали, – отчего-то потея, убеждал странник. – Вот и деревня ваша записана. А фамилию-то кто знает? Из самых степей веду, из-под города Петропавловска. Какой-то человек попросил свести, раз попутно, и адрес черкнул. Вот и шли мы с Христовым именем. Уж возьмите, не дайте пропасть.
Время тогда худое было, что ни год, то недород. Великановский колхоз обнищал, самим хоть зубы на полку, а тут лишний рот. Кому взять-то такую обузу? Да и неведомо, чья девка, может, вовсе чужая… Пока перешептывались да переглядывались, в сельсовет пришла Василиса Целицына. И только глянула на девчоночку, так сразу признала цыганскую шаль.
– Моя! Истинный бог, моя! – запричитала она, обнимая ребенка и ощупывая кисти шали. – Я ее в двадцать восьмом за полпуда ржи Кореньковым отдала! Уж свою-то шаль как не узнать, если я во сне так до сих пор в ней и хожу…
Кореньковых раскулачили и выслали еще в двадцать девятом, когда в Великанах организовывали колхоз. Уехали они, и с концом. Слышно было, и правда, где-то в степях поселили их, среди инородцев, и будто земля там хоть и черная, но не родит ничего, будто уголь.
Едва тетка Васеня узнала свою шаль, как кто-то вспомнил, что у Кореньковых и впрямь девка была, груднячка еще, так на руках и увезли, и будто звали Варварой…
А Василиса Целицына так обрадовалась шали, что тут же решила взять девчушку к себе и уже из рук не выпускала. Великановские вздохнули облегченно, стали расходиться. Старик тоже поклонился людям, потом – отдельно – девчушке, сказал на прощание:
– Хлебнула ты горюшка во младенчестве, отныне будет тебе одно счастье на всю жизнь. И кто взял тебя в дом – тому счастье.
Забросил котомку за плечи, взял палку и подался куда-то дальше. Так и осталась Варвара-сирота в Великанах. Целицыны скоро привыкли к ней, привязались, как к родной дочери. Ребенок у них был один – сын Василий, годами постарше приемыша, но слабый, болезненный, как многие поздние дети. Так что не он с сиротой возился, а она с ним, особенно когда названый братец хворал. Хворь была редкая, непонятная: ничего, ничего – и вдруг начинаются судороги, корежит парнишку, ломает и глаза из орбит выкатываются. Родился он в голодную годину – страшно вспомнить, и считали, оттого и болезнь у него. Клеймениха и та ничего поделать не могла, как ни пользовала травами да заговорами. А как Целицыны сироту пригрели, будто Василий на поправку пошел. Тетка Васеня заметила: чуть у парнишки приступ, Варвара уже возле него. Погладит своими ручками братца, наложит их на глаза – тому и легче. Василий тоже привязался к девчушке, бывало, как заболеет, так от себя не отпускает, держится за ее руку, словно утопающий за соломину.
Однако годам к шестнадцати хворь у Василия прошла как не бывало. Тетка Васеня купила ему гармонь, справила сапоги и красную рубаху с шелковым пояском, и стал Василий первым парнем в Великанах. Где он – там уж и девки, и парни; то песни поют, то пляшут, а то визг да хохот под своими окнами до утра. Варвара еще маленькой считалась, на гулянки не ходила и лишь иногда слышала, как братец про нее частушки поет: