– Открываю капот, – доносилось с другой стороны. – Веришь – шатун из блока торчит. Руку будто дает, здорово, мол! Приехали!
Но были среди всего этого говора и шума те, кто не вступал в споры; сидели, слушали и изредка что-то отвечали. Председатель полонянского колхоза Василий Васильевич, мой ровесник, механически скручивал и раскручивал край скатерти, спохватываясь, бросал ее и начинал скручивать свой галстук. Большие его глаза с голубоватыми, как у ребенка, белками плавно скользили по лицам, и от этого взгляда оставалось какое-то радостное ощущение. Тезка мой, Степан Дьяков, приехал на похороны из Ленинграда, чуть только не опоздал, и, наверное, поэтому все время казался возбужденным, виноватым и замкнутым одновременно. Помалкивал и всегда говорливый, многодетный, хотя и молодой, моховский киномеханик Петр Глушаков.
И вот, слушая застольный гомон, я неожиданно заметил, что мы очень похожи с Петром. Как две капли, только одеты и стрижены по-разному, а так – близнецы. Петра я видел часто, но почему-то и в голову не приходило. И сегодня, еще на кладбище, он будто бы не был похож, а тут, за столом…
Я начал пристальнее всматриваться в лица тесно сбившихся за столом мужиков и вдруг заметил еще одного, похожего, – десантника Федора. А Федор, в свою очередь, неожиданно сильно походил на Василия Васильевича. Посади рядом да приодень одинаково – так и не отличишь.
Не случись нам собраться за этим столом, я бы и вовек не знал, что мы братья и что так похожи. Нет, знать-то бы знал, но не признал бы братства, не принял бы, не ощутил…
Я сидел ошеломленный, однако помимо воли в душе рождалось другое, нелепое на поминках чувство – какое-то ребяческое восхищение. Примерно такое же, как было, когда мы с Илькой-глухарем притащили лодку на Божье озеро и спустили ее на воду.
Дядя Леня, видимо, заметил мое состояние, тряхнул за плечо:
– Ты чего, Степан? Эй, Степа?..
Ответить я не успел…
Неожиданно для всех Колька Смолянин уткнулся лицом в стол, обнял свою голову руками, и спина его затряслась. Только непонятно было в первую секунду – от смеха ли, от слез ли…
Однако я успел заметить, что мы и с Колькой похожи. Причем, пожалуй, сильнее, чем с остальными.
Колька плакал беззвучно. Обтянутые выцветшей футболкой спина и плечи вздрагивали, сначала сильно и резко, потом тише, тише, как если бы легко зажатый в руке молоток бросали на наковальню. Свитые между собой, побелевшие пальцы хрустели, а он все крепче сжимал голову, и уже хрустели локтевые и плечевые суставы.
Мужики обрывались на полуслове, оборачивались и натыкались взглядами на стриженое, испещренное знаками Колькино темя.
Дядя Леня пересел к нему, но не уговаривал, не утешал: смотрел на это темя, на руки, и голова его будто врастала в плечи.
– Ну, будет, – заговорил монотонно дядя Иван, шлепая Кольку по затылку. – Ладно, ничего… Ну, будет…
Тихо всполошилась и женская половина на поминках Степана Петровича. Перестали бренчать посудой молодые, умолкли пожилые, рядком сидящие на крыльце. Они настороженно прислушивались, глядели с тревогой, но лица были светлы… И за этим же столом я открыл еще одно сходство между нами, равное по значимости кровному сходству. Большинство из нас, исключая старших сыновей, были почти ровесниками, с разницей от одного до четырех лет. Годы рождения падали на войну. И ни одного – послевоенного…
Но это обстоятельство уже меньше касалось нас, собравшихся за поминальным столом: мы просто родились в войну. Оно было в высшей степени значимым для наших матерей и для самого Степана Петровича, значимым, как свет и тьма, война и мир, жизнь и смерть.
9. Наследство
Спустя два дня после похорон ко мне в Мохово нагрянул Михаил Христолюбов. Он поставил чемодан у порога, сдержанно поздоровался и стал осматривать избу с таким видом, словно проверял, не спрятал ли я здесь кого.
– Неплохо устроился, – то ли одобрил, то ли уязвил он. – Дом просторный, крепкий – век живи.
Мама гостила у меня в то время. Просиживала одна по целым дням, ожидая, когда приду с работы, но и если мы были вдвоем, отчего-то оставалась молчаливой, несмелой, будто в чужих людях, и лишь жаловалась с виноватой улыбкой:
– Половицы скрипят, скрипят, и ходить боязно. Ты бы перебрал пол в горнице, Степа.
Я обещал сбить пол, но браться за что-то в этом доме еще не решался; казалось, начни только ремонтировать, переставлять мебель или даже белить, и сразу нарушится его дух. Тот самый дух, что был вокруг нас, когда мы со Степаном Петровичем сидели по вечерам за самоваром, писали письма или просто беседовали. Однако дому требовалась хозяйская рука – в углах завелась паутина, облупилась печь, а главное, скрипели половицы. Скрип этот отчетливо услышался после отъезда Степана Петровича из Мохова, и накануне его смерти половицы уже не скрипели – плакали.
Так что Михаил, скорее, язвил, говоря, что я тут неплохо устроился.
Появление его в доме почему-то напугало маму. Смущенно и настороженно она ожидала какого-то неприятного известия и поглядывала на чемодан Михаила.
Тот же несколько минут, сидя на табурете посередине избы, побегал глазами по стенам и будто бы с неохотой сказал:
– Пойдем, брат, посидим на улице. А то душновато…
– И правда, душновато, – с готовностью согласилась мать. – Идите посидите на улице, а я сготовлю что…
Мы вышли с Михаилом за ворота и сели на скамейку под почтовый ящик. Я уже понял, что Михаил приехал с каким-то важным делом, и теперь гадал с каким. Он же все не начинал разговора, глядел вдоль улочки и щурился.
– Ты как считаешь, это по справедливости? – неожиданно спросил Михаил. – Тебе дом, а нам, родным, ни шиша?
– Так ты из-за дома приехал? – спросил я совсем ни к чему, поскольку внутренне раза два «угадывал» причину визита.
– Ну а как ты считаешь? Я вот с женой разошелся! Мне жить негде! – сказал он уже с обидой и слезами в голосе.
Я оглянулся на дом Степана Петровича: окна его смотрели на улицу открыто и печально. И только слуховое на крыше слегка хмурило бровь-наличник.
– Забирай дом. И живи.
Он не поверил, видно, решил, что ослышался.
– Чего-чего?..
– Дом, говорю, забирай и живи.
Михаил помолчал, соображая.
– И ты так, без обиды?
– Какая обида?..
Он сразу ожил, воспрянул, заулыбался, приобнял за плечо.
– Я тебе казенную пробью! У меня тут в райисполкоме приятель! Только ты без обиды. Все-таки отцов дом, мы в нем выросли. Родное гнездо, понимаешь?
– Понимаю…
– Тогда утром сходим в сельсовет, ты мне дарственную напишешь. – Он заторопился. – А я в магазин, братишка, пока не закрыли. Посидим, выпьем…
Михаил ушел, а я вернулся в избу. Мать, собирая на стол, мельком глянула на меня, и этого ей хватило, чтобы сделать вывод.
– Вы что, поругались? Где Миша?
Я коротко рассказал о нашем разговоре, и мать вдруг обрадовалась.
– И правильно! – улыбалась она. – Зачем тебе такой большой дом? А у Миши все-таки семья, дети, ему как раз будет.
Я не сказал маме, что Михаил будто бы разошелся, потому что сам не верил в это.
Мы прождали его до глубокой ночи, а пока связывали в узлы мои пожитки. Уезжая, Степан Петрович взял только одежду да самовар из этого дома; заправленные домоткаными покрывалами кровати, сундук, шкаф и буфет остались не тронутыми с места. И теперь оставались их новому хозяину. Я будто бы здесь и не жил…
– Домой поедем, сынок, – приговаривала мама, и лицо ее сияло. – Домой, домой…
Неожиданно спохватываясь, начинала горячо убеждать, мол, хватит тебе, пожил в Мохове. Оно хоть и большое село, да бестолковое, и народ здесь – с бору по сосенке. Ведь и раньше о Мохове дурная слава была, конокрады тут жили, ямщики загульные и, сказывали, даже лиходеи, что грабежом промышляли. Как ни говори, Мохово стояло на тракте и своим рождением было ему обязано. Поэтому, видно, и сохранился здесь старый дух…