4. Басмач
Не знаю, откуда уж взялась у дяди Васи Турова диковинная по тем временам немецкая овчарка? Скорее всего он взял щенка во взводе охраны, который стоял в Полонянке, когда там работали на лесоповале пленные немцы. Говорят, солдаты иногда продавали щенков, вернее, обменивали на молоко, уже после войны. Овчарка сидела у Туровых на толстой и тяжелой цепи, и, кажется, хозяева сами побаивались ее. По крайней мере когда Туров выходил кормить, то брал с собой ухват.
– Я ее если что – так ухватом к земле прижму, – говорил он. – Лежит, стерва, и не пикнет. Только глаза кровяные…
Подходил он к овчарке всегда бочком, выставляя протез вперед и пряча за него живую ногу. А потом с удовольствием показывал на своей деревяшке глубокие царапины и вмятины от зубов.
Туров любил, чтоб у него все было особенное, необыкновенное. Он первым в Великанах купил телевизор, хотя лет десять еще ничего, кроме туманных сполохов и треска, чудной аппарат не показывал. Конечно же, нам всем очень хотелось завести себе не дворняг-шалопаев и даже не привычных охотничьих лаек, а непременно овчарку. Матери наши как могли восставали против.
– Да лучше лишнего поросенка держать, чем эдакую зверюгу! Корма сколько надо, и держи ее – бойся, кабы не порвала. Чтоб этого Турова!.. Показал моду!
И все-таки то в одном, то в другом дворе овчарки появлялись. Конечно, уже не чистой породы, поскольку во всей округе кобеля-овчарки не было, однако внешним видом и злостью все походили на мать. К дяде Васе Турову стояла очередь за щенками, особенно когда овчарка брюхатела. Об этом мы узнавали от Турова и готовы были расшибиться, чтоб завоевать его расположение. Ходили к нему полоть в огороде, таскать воду, если зимой – отгребать снег со двора, чистить стайку и давать сено корове. Туров задавал нам урок, а сам глядел, как мы работаем, и если плохо, то даже законная очередь могла отодвинуться до следующего приплода.
Туровская овчарка за один помет приносила до семи щенков, и такого количества года за три с лихвой бы хватило на каждый двор в Великанах. Но вся беда оказывалась в том, что она щенилась и тут же сжирала весь приплод. Загодя Туров дежурил возле нее с ухватом, и когда приходил срок, бывало, ночи не спал. Однако в любом случае овчарка успевала съесть трех-четырех, пока Туров прижимал ее к земле и отнимал щенков. А через сутки он спокойно подкладывал спасенных к матери, и та вылизывала, выкармливала и обласкивала свое потомство. На это время она становилась добродушной – хоть верхом катайся, – ее спускали с цепи, и вся деревня знала: если овчарка на воле, значит, ощенилась. Пока она кормила щенков, переставала нуждаться в хозяине и полностью переходила на самообеспечение. Туров рассказывал, что она чуть ли не каждый день приносит зайцев, тетеревов, а то и глухарей, да мы и сами видели несколько раз, как овчарка бежала из лесу с добычей. На худой, неудачный случай она сама где-то наедалась и кормила щенков по-волчьи – отрыжкой.
Исчезла она неожиданно. Убежала на промысел и не пришла. Туров подождал ее сутки, послушал писк голодных двухнедельных щенков и раздал их пацанам. Из этого ее последнего помета мне и достался щенок.
И только спустя полгода, весной, выяснились обстоятельства гибели овчарки. Однажды, когда мы играли в чику на проталине под черемухой, Колька Смолянин сказал:
– Хотите, я вам что-то покажу?
Он привел в лес недалеко от деревни и показал вытаявшую из снега овчарку.
– Одним выстрелом на бегу срезал, – похвастался Колька. – Сечкой влепил, в самую голову.
Сечкой у нас называли рубленые гвозди, которыми стреляли из-за нехватки свинца и дроби.
Кто-то из мальчишек проболтался, Туров вызвал участкового милиционера, и Кольку потянули к ответу. Но Колька забожился, что убил овчарку нечаянно, думал, что волк на него бежит, и выстрелил. Милиционер поверил и еще пригрозил Турову штрафом за то, что он спустил с цепи такую зверюгу.
Я принес домой щенка против воли матери, но отец ему обрадовался. Наверное, оттого, что сам был слаб и немощен, любил все большое, удалое и сильное.
– Овчарка – это хорошо, – сказал он. – Вырастет – воду возить на ней будешь. Тебе интересней, и матери помощь.
Щенок был вислоухий, лохматенький, но уже крупный, на толстых лапах и лишь мастью не в мать – рыжий. Выбирать не приходилось, то, что дал Туров, то и взял. Пока он ел из блюдца, мы не могли дать ему имени, гадали всей семьей, придумывали и не могли сойтись на одном. Поскольку щенок понравился отцу, то и мать подобрела к нему. Была зима, и щенка держали в избе. Он так и рос на глазах у лежащего отца, и, наверное, поэтому он раньше всех заметил, что овчарки из него не вырастет.
– Да вы поглядите! – убеждал он нас с матерью. – Это разве овчарка? Это же дворняга, каких свет не видывал. И лохматый, как басмач в папахе. Ишь как глядит…
– Но мать у него – овчарка! – с обидой доказывал я.
– Мало ли что… А отец кто у него? То-то!
– Вырастет – увидим, – мудро сказала мать, но тоже будто бы с обидой. – Нечего раньше времени гадать…
Так и стал звать его отец Басмачом. И мы скоро привыкли к этой кличке. Других щенков овчарки приходилось с полугода сажать на цепь, поскольку в них рано, не по-щенячьи, пробуждалась злоба. А наш хоть и вырастал в теленка, однако характером, видно, удавался в своего неведомого отца. Был он каким-то бесшабашным, дурашливым и задумчивым. Чаще всего играл с котом, с курами, которые игры не принимали и с криком разлетались со двора, или начинал приставать к корове, дергал ее за хвост, за уши, когда она склонялась к яслям. Корова отмахивалась рогом и однажды чуть не зашибла. И видом своим он ничуть не походил на овчарку; мой отец как в воду смотрел. К лету Басмач оброс длинной, мягкой шерстью, так что маялся от жары и больше ходил по теневым сторонам улиц. Жалея, мать остригла его овечьими ножницами и додумалась не выбрасывать шерсть, а спрясть и связать отцу носки. У отца года за два перед смертью всегда мерзли ноги. Наверное, не хватало крови в организме или сердце работало так, что не додавливало кровь в конечности.
Посередине нашего двора стоял когда-то мощный сосновый пень, с которого тесали смолевую щепу на растопку. За долгие годы его стесали на нет, но из земли еще торчали толстые корни. Мать иногда срубала эти корни, чтобы не запинаться, но они, мертвые, снова вырастали из земли. Почему-то Басмач выбрал себе это место во дворе и всегда лежал среди корней, даже зимой, в морозы или буран. Иногда он лаял на корни, принюхивался к ним и наполовину поднимал вечно болтающиеся уши. Но бывало, стоя на этом месте, он задумчиво смотрел в одну точку и цепенел. На него можно было садиться верхом, трепать за уши и даже стричь без хлопот, что мать и делала, однако вывести из оцепенения было невозможно. О чем он думал? Что происходило в его кудлатой голове?
Не помню, чтобы он когда-нибудь участвовал в собачьих драках, хотя как только начинался гон, Басмач днями не приходил домой. Его видели в Полонянке, в других ближних деревнях, но возвращался он без единой царапины. При виде собачьей стаи и тем более драки иной пес немедленно кидался в гущу боя, Басмач же только останавливался, равнодушно взирал, будто повидавший все на свете старик, и бежал себе дальше.
Однажды летом он запропал на несколько дней. И не пришел потом, а приполз среди ночи, лег на свое излюбленное место и тихо завыл. Было это уже после смерти отца.
Мать растолкала меня и послала глянуть. Я глянул и испугался. Похоже, стреляли в упор, так что шерсть на голове выгорела. Пулей повредило левый глаз, размозжило висок и порвало ухо. Я просидел рядом с Басмачом до утра, а утром дядя Федор сказал, что надо пристрелить его, чтобы пес не мучился. И мать согласилась, не в силах больше слушать его вой. Ночью я залил ему голову йодом и обвязал тряпкой, но дядя осмотрел рану и определил, что Басмач – не жилец. Я спрятался в стайке, а дядя Федор взял малопульку и подошел к собаке. Басмач потянулся к нему, радостно заскулил, словно просил скорее пристрелить. Я заткнул уши, но глаз закрыть не смог. Дядя выстрелил ему в лоб. Однако в этот миг произошло невероятное. Басмач подпрыгнул, зарычал и со всех ног помчался в огород. Он продрался сквозь ботву, перепрыгнул прясло и скрылся в лесу.