Никому так не досталось,
Как Варваре-сироте…
Съела окуня живого, —
Шевелится в животе!
Но когда однолеток Василия стали брать на действительную, то его все-таки забраковали и оставили дома, к радости тетки Васени. Сам Василий погоревал немного и загулял еще пуще. Бывало, соберет великановских парней и ведет в Полонянку на игрище. Оттуда лишь к утру возвращаются, частенько у кого глаз подбит, у кого рубаха в ремешки изорвана. Поскольку Василий был заводилой, то и доставалось ему больше других. Случалось, разбудит Варвару и жалуется, и просит, чтоб боевые шишки и ссадины своей рукой погладила и боль успокоила. Однажды пришел – губы в кровь разбиты, рот не открывается и зубы ходуном ходят. Варвара ладошку наложила и до утра глаз не сомкнула: Василий же спал, но дыхание его было таким горячим, что пальчики горели и кружилась голова…
Самому Целицыну надоело смотреть на проказы сыночка, да и люди стали негодовать, мол, от действительной освободили по болезни, а он ходит козырем и дерется, как петух. Спуску дать, так совсем избалуется, излукавится парень и пропадет. И решили его женить. Тетка Васеня уж и невесту ему присмотрела – девку работящую, славную, и родители хорошие. Однако Василий только рассмеялся на это:
– Рано мне жениться! А невесту я и сам нашел! Вот подрастет Варюша, и женюсь на ней!
Варвара загорелась вся, убежала, а Василий ей вслед еще пуще засмеялся:
– Побегай, побегай, коза, еще годик-другой!
А потом стал ловить ее в укромных местах, где люди и родители не видели. Схватит за руки – глаза у самого горят, щеки пылают и шепчет:
– Расти скорей, Варюшка! Ну расти, милая!
Она и думать не знает что, и сказать ничего не смеет. Все себя дурнушкой считала, в зеркало глядеть боялась, а Василий угадывал в ней красоту, которая еще пробивалась сквозь чертополох сиротского детства. Угадывал и опасался, что кто-нибудь тоже разглядит ее и уведет в одночасье. Заметила Варвара, будто он снова заболел: на гулянки перестал ходить, гармонь забросил и чаще начал просить:
– Расти, Варюшка! Расти скорей, милая!
Сам держится за руку и отпустить боится. Потом и вовсе стал водить ее так по Великанам, мимо игрища, мимо других девок и своих друзей. Их часто видели то на берегах Рожохи в цветущем черемушнике, то в белом лесу на Божьем озере. Находили спящими в стогу или на старом гумне, но даже у самых злословных людей язык не поворачивался худое сказать. Провожали взглядами и тихо дивились, словно боялись их вспугнуть. И при этом еще озирались, будто желая других предупредить, чтоб не пугали. Шептали про себя:
– Уж росла бы скорее…
А она так и не успела вырасти. Едва минуло Варваре пятнадцать – война началась. Мужиков и парней позабирали на фронт, сам Целицын ушел, а Василию опять отсрочку дали, мол, не годен по болезни. Варвара же думала, что судьба оберегает его и дает возможность и время, чтобы она наконец-таки подросла хотя бы до шестнадцати. Ей тогда день за месяц казался, месяц за год – так тихо росла она. В сорок втором, когда уж вроде пробил долгожданный час, стало не до женитьбы. В Великаны похоронки шли одна за другой, горе кругом, слезы; бабы вдовели, сиротели дети – ор по убитым, словно верховой пожар, кидался от избы к избе, и поднимались в небо над Великанами черные дымы печали.
Видно, совсем туго было на фронте в тот год: кому отсрочку давали по болезни – всех подобрали, подчистили, и снарядился Василий в обоз. Прощаясь с Варварой, он держал ее за руки, шептал захлебываясь:
– Я приду, Варюшка! Приду и поженимся! В обоз-то – не на передовой, живой буду! Жди, как война кончится, – приду!
Сел в сани, залихватски растянул гармонь, и лошадь, присев на задние ноги, с места взяла в галоп и понесла, понесла – только снег закружился. Варвара побежала следом, но в глазах уж все двоилось, плыло от слез; дорогу под ногами потеряла, забрела по пояс в сугробы и остановилась. Сани с призывниками давно уж в лесу скрылись, а она все еще слышала гармонь. Василий играл на морозе и не жалел голосов, хотя раньше берег, чтоб не запали на холоде и не огрубели медные планки…
Осталась Варвара вдвоем с теткой Васеней. У обеих и языки есть, и уши, а ровно глухонемые стали. Как останутся одни в избе, так молчат и даже взглядом никогда не сойдутся. Каждая о своем печалится, свою думу в голове мнет, словно лен в мялке – лишь костра сыплется. Днем в белом лесу, где они готовили ружболванку, кажется, бойчее тетки Васени да Варьки-сироты и нет в Великанах: то песни поют, то плясать вздумают, когда намерзнутся, да еще других баб подзадоривают, которым не до смеха и веселья. У кого от холода лицо стянет, что рот не закрывается и зубы наголе, у кого от горя – все одно не запоешь.
Тетка Васеня щадила свою будущую сношку. Вокруг березы снег растопчет, поставит Варвару так, чтоб ловчее пилить ей, чтоб не сгибаться в три погибели, и лучковую пилу не только на себя тянет, но и к ней подталкивает – все полегче. А белый лес резали под самый корень, поскольку из комлей выходили самые крепкие приклады. Так что пока свалишь березу – накланяешься ей. И потом, когда кололи эти самые комли, тетка Васеня за колотушку бралась, Варвару же клинья заставляла придерживать да чурки на попа ставить. Так на пару и работали, семьей двойную норму давали. Неделю колют, затем Варвара запряжет коня и вывозит ружболванку на плотбище – это, считай, отдых, выходной день. Начальник лесоучастка, где встретит Варвару, обязательно похвалит, мол, стахановцы вы с Васеней, ударники. Я бы вам, будь моя воля, по медали дал, а то и по ордену. От такой похвалы Варвара готова была в доску расшибиться. Степан Петрович Христолюбов щедрый на похвалу был и на обещания не скупился, так как больше нечем было ему одарить великановских баб – ни медалей, ни орденов в руках не держал. «После войны, бабоньки, – говорил, – всем вам на двадцать пять лет роздых будет, освобождение от труда. Станете вы ребятишек рожать и внуков нянчить».
Однажды утром тетка Васеня подняться не смогла, руки мозжило и в глазах красный огонь горел. Наказала Варваре ружболванку вывозить и дома осталась. Варвара пришла на конный двор и стала кобылу запрягать. А кобыла жеребая была, едва уж в оглобли влезала. Ее бы освободить от работы, но конюх благословил: дескать, потерпит матушка еще день-другой. Люди-то вон терпят, и скотине терпеть приходится. Два воза привезла Варвара на плотбище, за третьим поехала, когда кобыла легла на ледянке и прямо в оглоблях жеребиться начала. Хомутом горло ей перехватило, хрипит, бьется, глаза дикими сделались, закровянели. Варвара кое-как гужи порубила, откатила сани, а что дальше делать – не знает. Как назло, на ледянке ни встречного, ни поперечного. Но видит, дело худо, пропадает кобыла, уж и глаза тухнут, закатываются. И жеребенок, наполовину родившийся, пропадает – мороз жжет – спасу нет. Ведь за коня-то можно и под суд попасть. Не за коня, так за жеребенка…
Ухватила его Варвара и давай тянуть. Как уж тянула, откуда такие силы взялись – не помнит. С горем пополам опросталась кобыла, ожила немного, а на ноги встать не может. И жеребенок – горячий, мокрый и живой лежит на снегу, примерзает – пар столбом. Скинула Варвара полушубок, покрыла им жеребенка и подняла на руки. Не понеси, так околеет и пропадет живая душа. Так они и шли по ледянке до самых Великан: впереди Варвара с жеребенком, сзади кобыла. У обеих уже сил нет, ноги разъезжаются, а идут. Если Варвара упадет и отлеживается, то и кобыла ложится; если кобыла свалится на бок, то и Варвара рядом с ней. И добрели-таки до конного двора. Жеребенок только одно копытце отморозил. Мягкое оно было, желтенькое, как молодая репка. Варвара дорогой уж и шаль сняла, ноги жеребенку обернула, а все одно не уберегла. Правда, копытце хоть и отболело, и слезло, как слезает ушибленный ноготь, но потом новое отросло. Через два месяца, весной, жеребенок на ноги встал.