Не менее странно выглядит жестокость, которая числится за Востоком по линии воспитания. Чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть любой китайский нравоучительный фильм с бесконечным избиванием учеников, изысканными методами восточного садизма, или — боевик, где герои с напряженно-окровавленными лицами, горящими глазами гордятся перед своими возлюбленными тем, что они убийцы.
Странна и дикая нищета Индии. Есть там живой бог Сай Баба, к которому ездят со всего света и у которого из ладоней сыпется все, кроме рецепта, как сделать Индию ну чуть менее нищей. Это напоминает мне известный роман Булгакова, где Воланд заметил все мелочи, но не заметил размаха советского апокалипсиса — как будто он верно вылетел на задание, но не разобрался в его смысле.
Мы ехали русской группой из Варанаси в Непал на каком-то очень левом автобусе. На стоянках ели бутерброды с мухами и пили еще более левое, чем наш автобус, индийское виски под сосущие взгляды мужского населения. Русские девушки сбились в один ком от страха и отсутствия элементарного комфорта.
— Все-таки мы с Запада, — кисло подумалось мне в гостинице, где в номере жила тысячная популяция саранчи, которую невозможно было передавить.
Странен и поверхностный оптимизм индийских гуру с беспечно-великими формулами do good, be good, с равнодушием к близким, но с большим желанием помочь далеким.
Москва уходит на Восток. По всей видимости, это будет длинный путь. Это — путь не только просветления, но и оправдания собственной лени, не только мистики, но и опрощения. Русский человек не подчинит себе Восток, но приспособит под свои фантазии. В нем всегда будет прорываться и частично западный характер, ревнивый, непостоянный, изменчивый.
На Восток можно уйти только наполовину. Об этом знают все те, что жил на Востоке. Однако русские бросились подчиняться новым идолам, потому что подчинение внешней силе — это самое слабое их место. Дело не в том, что тягу к Востоку деловая Москва обратит в бизнес и облапошит людей — это и так понятно. Непонятен будет тот мутант, который родится из фатального стремления подчиниться чужим истинам ради того, чтобы найти самого себя. Русский приходит в восторг от японского самообладания, точного жеста, бытовой эстетики, безгрешного секса японских гравюр, японского многолетнего «высиживания» истины, но ему органически непонятен восточный коллективизм, отсутствие половых ругательств, японская ставка на ответственность. Русский не будет учиться у японцев тому, что заработанные деньги надо давать государству на развитие, как это делали японские корпорации после войны. Он не будет учиться у китайцев работать так, чтобы все мировые рынки были завалены русскими товарами. На Востоке он будут искать свой собственный русский кайф: немедленную связь с абсолютом.
На весах мировой этики метафизически выхолощенный сборный Запад с его моралью, защищенной уязвимой идеей порядочности, все-таки перевешивает сборный Восток, где ходит поршень: фатализм — фундаментализма. Христианские ценности растворились в цивилизации, но восточные сладости культуры — наверно, не лучшая защита от бешенства и злорадства толпы. В этой игре достаточно трудно сохранить нейтралитет.
В сущности, СССР сам по себе был Шамбала. После крушения советских ценностей, возник духовный вакуум, который и заполнил новый Восток — страна восходящего солнца. Правда, московские востоковеды и японские дипломаты, испуганные бешенной модой, с грустью говорили мне, что такой Японии, которую придумали себе русские, вообще никогда не существовало, что это — типичная любовь к симулякру, но ведь влюбленные тоже любят не реального человека, а придуманный ими образ. Москва в этом случае — не исключение.
… год
Эротический рай отчаяния
В истории литературы XX век останется, скорее всего, как век отчаяния. Писатели наперегонки бежали «на край ночи», подстегнутые целым набором идей, вроде смерти Бога, заката Запада, политическим цинизмом, войнами и идеологическими утопиями. В забеге участвовали сильнейшие: подслеповатый Джойс, совиноглазый Кафка, фашист Селин, антифашист Томас Манн, ряд истеричных русских, возбужденный Генри Миллер, подчеркнуто грязный Буковски, совсем слепой Борхес, всех не упомнишь. Читатель, естественно, развратился. Ему нужно было подавать только «черное на черном» — других квадратов он не признавал. В конце концов, всех стало рвать черной массой блевотины, и это окрестили концом литературы.
На этом черном заднике Владимир Набоков оставил свою подпись спермой.
Его лучший роман «Лолита» имеет слизистый, как у улитки, след скандала, подобный флоберовской «Мадам Бовари». Скандал раскупорил Набокова для широкого читателя. Не будь его, Набокова, возможно, до сих пор дегустировала бы только кучка знатоков. Механизм литературного успеха заводится не столько в издательствах, сколько на небесах. Набоков метил в число избранников, однако попал в него, хоть и заслуженно, но нелепо: через дверь детской порнографии, в которой автора обвинили немедленно по выходе его англоязычной книги, четырежды отвергнутой в США, в Париже, в 1955-ом, еще пуританском, году.
До этого Набоков совершил несколько заслуживающих внимания поступков. В ранней юности последыш символизма, он позже снес религиозный чердак символистского романа, тем самым предельно эстетизировав жизненное пространство в театральном действе своей метафизически безнадежной прозы, чем попал в нерв века.
Он в полной мере воспользовался горькими плодами русской революции. Этот барчук, выпавший из райского дворянского гнезда в берлинско-парижско-американскую эмиграцию, разыграл в своих книгах тему изгнания не как национальную катастрофу, что тупо сделали почти все его соотечественники, а как экзистенциальную драму, чем снова попал в нерв века.
Он долго искал формулу предельного эстетического нонконформизма, недовольный всем, что видел везде и вокруг. Для жизненного уединения он выбрал сачок для бабочек, для литературного — вульгарную нимфетку. Если вы все любите грудастых и жопастых так называемых красивых женщин, я люблю криминально юную пизду! — вот слоган любовной истории в «Лолите», продолжение которой можно искать только в тюремной камере.
Эротическая связь зрелого спермозавра космополитической складки, Гумберта Гумберта, с Лолитой получает значение емкой развернутой метафоры, охватившей роман, как огонь хорошо разгоревшихся полений в камине. Здесь и тоска по ювинильным истокам обветшавшей к XX веку культуре, по временам Данте и Петрарки, которые выдвинуты в романе в виде поклонников воспетых ими «нимфеток». Здесь и гораздо более очевидное столкновение европовидного Г.Г. с юной Америкой на фоне мотельной спальни, наполненной шумом канализационных труб. Здесь и признание 50-летним автором подлой работы времени, быстротечность которого неумолимо старит 12-летнюю школьницу, превращая ее в заурядную красавицу. В любом случае у Г.Г. и Лолиты нет другого будущего, кроме будущей катастрофы.
Но главное в «Лолите» — метафора исчерпанности и вырождения любви, то есть закрытие основной темы европейского романа. Иначе говоря, это роман о вырождении романа. Единственным оазисом любви в этом мире оказывается маленькая любительница воскресных журналов с нежным пушком на абрикосовом лобке, преждевременная охотница за дешевыми наслаждениями, в конечном счете сбегающая от пафосного Г.Г. с модным кичевым драматургом Куильти.
Каким бы убогим ни был образ земного рая в Лолите, он все равно отчуждает от себя набоковского героя, превращая эстета-извращенца в трагического дурака, которого не любят. Сцена убийства Куильти в безвкусных декорациях его американского дома взбесившимся от ревности Г.Г. стала источником и каноном всех последующих постмодернистских сцен ужасов, где кровь перемешана с юмором, смерть — с пьяными соплями и сентенциями о смысле жизни.
Но потери героя — приобретения автора. Утраченный рай своего детства Набоков обрел в самом творческом акте, порождающем чувственную фактуру прозы, где шорох гравия, солнечный луч сквозь листву или детская простуда важнее любых Больших Идей. Лучший Набоков — это заговор пяти чувств. Он больше всех других писателей XX века ненавидел социальное местоимение «мы», противостоя ему и в прозе, и в жизни. Он — хороший учитель совершенно стоического сопротивления. Чтобы не быть раздавленным, он обзавелся писательским мастерством и хвастался им как своим непобедимым оружием. Это была ошибка — железная власть над словом, обошедшаяся ему любовью к сочинительству слабых стихов, дурацких каламбуров, рассыпанных в той же «Лолите», а также угнетающим меня авторским тщеславием сноба. Однако чистая метафора отчаяния, найденная в «Лолите», поймала XX век в свой сачок.