А в переднем углу в широком кресле сидел Иван Петрович, руки его неподвижно лежали на толстых валиках, на бледном длинном лице блуждала конфузливая улыбка. Каждый вновь пришедший почтительно приближался к нему, словно к патриарху старинного рода, и говорил что-нибудь доброе и глупое.
— Ничего, ничего, главные трудности уже позади!.. Мы еще встретимся — на новых широтах!..
Иван Петрович сосредоточенно слушал, улыбался и кивал, время от времени отчетливо произнося:
— Да, спасибо, большое спасибо.
Андрей не мог находиться в горчичном зале: ему было больно смотреть на отца. Сердце его покрылось черствой сухой коркой, под которой далеко в глубине кисловато дышал теплый мякиш младенческого отчаяния: "Папочка, папа, прости меня, папа!"
Григорий Николаевич, расхаживая по холлу, рассказывал утешительные истории о том, как людей вывозили из жаркого климата чуть ли не ногами вперед, а целительный воздух Союза в три дня поднимал их, и они тут же кидались заполнять новые выездные анкеты.
Валентина Аниканова, неуместно нарядная в своем лиловом балахоне с желтыми бабочками на грудях, сокрушалась, что не приютила Тюриных месяц назад у себя в пансионе "Диди":
— Ведь была у меня такая мысль, ведь была! Надо слушать свою интуицию…
Игорь Валентинович доказывал, что подобные происшествия приравниваются к ранению при выполнении интернационального долга.
— А что, Григорий, — говорил Ростислав Ильич. — Разве группа у нас такая маломощная? Разве не под силу нам составить ходатайство об улучшении жилищных условий? В Щербатове наша бумага должна произвести впечатление…
— Если ее хорошо подписать! — слышал Андрей едкий, высокий, приплюснутый голос Матвеева. — Вот и займитесь, Ростислав Ильич, вы же юрист, вам и карты в руки. Советник наверняка завизирует, а я в посольство, в объединенный местком предложу, в качестве приложения к характеристике. Что скажешь, Григорий Николаевич?
— Ну, что ж, — глубоким сочным баритоном отвечал Звягин, — дельное предложение, надо обмозговать.
Все добры были к ним, разоблаченным блатникам, выдворянам.
С «Эльдорадо» распрощались три дня назад. Горничная Анджела плакала, мистер Дени самолично проводил Ивана Петровича до университетского фургона, поддерживая его под руку, и на прощание выразил уверенность, что в «Эльдорадо» господа Тьюринги еще вернутся.
— Двери в нашу гостиницу всегда открыты для вас! — торжественно заявил он, ничем при этом не рискуя. — Равно как и наши сердца.
Красноречие толстяка объяснялось тем, что он был щедро одарен. Мстительная Людмила оставила ему электроплитку, и администратор был сражен тем же оружием, которым он Тюриных допекал: отказаться от фантастически дорогого (для Офира) подарка мистер Дени не смог, хотя и очень боролся с собой, предлагая Людмиле деньги, решительно ею отвергнутые, — и остался, должно быть, в убеждении, что эти русские безумный народ.
Между тем в безумии Людмилы прослеживалась определенная логика. На холодильник «Смоленск» имелось множество претендентов, но достался он не кому-нибудь, а Владимиру Андреевичу — правда, с обязательством расплатиться по возвращении соврублями.
Паровоз из Гонконга стоял сейчас в большом холле на секретере, желтый штоф был наполнен дорогим питьем из дипшопа, подаренным коллегами, и всякого вновь приходящего Людмила приглашала, обворожительно улыбаясь: "Угощайтесь, пожалуйста". Тогда до Андрея доносилось механическое треньканье, впивавшееся в его мозг, как тонкая стальная проволочка, и он, скрипя зубами, еще крепче охватывал пальцами свою маленькую бедную голову и ощупывал ее, как чужую.
"Все пр-ра-шло, все умчалося в бесконечную да-а-аль…" — вызванивал механизм, вкладывая в эту песню всю истовость своей пружинной души.
Как хорошо, как спокойно, наверно, быть вещью. Не просто неодушевленным предметом, а именно вещью, хорошо сделанной и ни в чем не повинной…
— Выпейте, выпейте за нашу счастливую дорожку! — заплаканным голосом повторяла Людмила, наступая на новопришедшего, тесня его к секретеру, настырная, как Екатерина Медичи. И, поскольку нельзя было не восхититься играющей в это время музыкой, назревал естественный вопрос, откуда ж взялась эта дивная вещь.
— От семьи советника, на прощанье, — отвечала Людмила, и наступала благоговейная тишина.
Всего неделю назад Андрей, услышав такое, пришел бы в неистовство. Но сейчас девичья хитрость мамы Люды, шитая белыми нитками, вызывала в его сердце жалость — настолько острую, что хотелось скорчиться и замереть… Все свои душевные силы мама Люда бросила на то, чтобы показать, что Тюриных не прогоняют, не высылают, что они уезжают с достоинством, как люди. Еще один шаг — и они будут уверовать, что с радостью покидают Офир, и сама рано или поздно в это поверит.
"Нынче муха-цокотуха именинница…"
Лишь одного человека Людмила не удостоила причащения к паровозику: доктора Славу. Весть о том, что Иван Петрович перенес приступ, распространилась по совколонии с непостижимой быстротой. Доктор Слава явился в «Эльдорадо» деловитый и важный, он прямо-таки всплеснул ручками от ужаса, когда увидел, в каких условиях находится больной, и сурово отчитал Людмилу за легкомыслие:
— Вот так вот прячемся от врачей, а потом руками разводим, когда цинковый гроб приходится сопровождать. Контракт продлите — жизнь не продлите!
Доктор Слава поставил диагноз "геморрагический инсульт" и грозно объявил, что будет ставить вопрос об отправке на родину. Сколько Людмила ни уговаривала его повременить — он оставался непреклонен: "феномен Тюрина" был ему как нельзя более на руку, он должен был напомнить руководящим инстанциям, что доктор Слава бдит. Беспрерывно повторяемая им по поводу и без повода угроза "Вышлю на родину" впервые в его практике обретала реальный смысл. "Захотел — и выслал, вот какой наш доктор Слава!"
Врачебная деятельность его заключалась в том, что он потребовал срочно перевести Ивана Петровича в более пригодное для жизни помещение, где больше воздуха и есть кондиционер. И Матвеев, будучи куратором, счел за благо забрать опальных Тюриных к себе. Теперь доктор Слава держался как благодетель семейства и спаситель жизни Ивана Петровича. По его поведению можно было предположить, что это он вытащил больного из могилы. Он приезжал в белом халате, осматривал Ивана Петровича, мерил давление, качал головой, интересовался питанием, давал бесчисленные наставления. Маленький, толстенький, мокроротый и ушастый, он упивался своей властью, как упырь.
— Значит, так. Полный покой, строгий постельный режим, свежий воздух, борьба с угрозой отека мозга. Позднее, уже в Союзе, займетесь лечебной гимнастикой, массажистку найдете, да помоложе, хе-хе-хе, и к логопеду обязательно обратитесь.
Людмила слезно просила Звягина вмешаться и прекратить это самоуправство, но Григорий Николаевич лишь разводил руками: "Против медицины наука бессильна".
Настасья была счастлива. Она бродила по нежилым комнатам гигантской матвеевской квартиры, поставив, должно быть, себе целью посетить каждую, и на пороге тихонько говорила:
— Здесь я еще не была. Или уже была?
О тесной клетушке в «Эльдорадо» она вспоминать не могла без страха. А наш номер там уже заняли, — убеждала она себя. — Мы туда не вернемся.
Вдруг в горчичном холле закричали:
— Андрей! Где Андрей? Вы не видели Андрея? Может быть, он на улицу вышел? Андрюша!
"Что там такое? — не двигаясь с места, подумал Андрей. — Кому я понадобился?"
Он не мог сейчас выйти на люди, просто не мог: ему представлялось, что у него голое, безбровое лицо с сожженными ресницами и воспаленными веками…
Он один виноват: вот какая истина открылась Андрею во всем ее безобразии. Он один виноват. Он знал, что отец болен (теперь ему казалось, что он знал об этом всю жизнь), и отмахивался: "Ай, ничего, пустяки". Ну, что, сынок, пустяки? Пятно на левой щеке отца — разве не понятно было, что это знак болезни? А ты, сынок, называл это клоунским румянцем. Вспомни, как сопротивлялся отец этой поездке, а ты приписывал его сопротивление лени, тебе удобнее было так думать. Почему ты не пожелал вникать, во что обошелся отцу выездной вариант? Да потому, что тебе самому сюда было надо. Тебе выгодно было прикинуться, что ты маленький человек. Это ты-то маленький человек? Да стоило тебе захотеть — и ничего бы этого не было. Ты сам все выдумал, ты один во всем виноват. Сколько раз отец обращался к тебе за поддержкой или хотя бы за сочувствием, сколько раз он давал понять, что ему тяжело, что ему хочется поскорее уехать отсюда! А ты, сынок? А ты стращал его скандалом. Ты настойчиво требовал: "Давай, давай, рвись, добивайся!" И при этом у тебя еще хватало наглости его попрекать: "Зачем вы меня сюда привезли?" Лживая, запущенная душа, ты — двуличный человек. Радуйся теперь: все само собой разрешилось…