— Ванюшка! — крикнула Людмила, когда стеклянные двери уже сомкнулись за сутулой спиной ее мужа и он никак не мог ее слышать. Такая у нее была манера: все время что-нибудь кричать вдогонку, в самый последний момент, только чтоб лишний раз напомнить о себе. — Ванюшка! Нам тележки нужны!
И проходившая мимо сухощавая дама в ярко-желтом брючном костюме, расписанном по груди сиреневыми ирисами, вздрогнула от этого пронзительного выкрика и недовольно оглянулась. За дамой следовала рослая девушка — тоже в желтом и тоже с ирисами по подолу юбки, лица у обеих, одинаково коротконосые, были словно сделаны под копирку, только профиль у дамы был слегка стершийся, как на древней монете, а у младшей блистал новизной. Девушка тоже обернулась и удивленно посмотрела на Андрея, как будто это он вскрикнул бабьим голосом. По тому, как ребячески были сложены ее румяные губы, Андрей угадал в ней ровесницу: в любой толчее подросток находит себе подобных, не ошибаясь в возрасте практически никогда.
Под взглядом прозрачно-карих глаз девушки Андрей передернул плечами, как будто из-за ворота его клетчатого пиджака высунулась картонная бирка.
— Ну, что ты кричишь? — прошипел он, подойдя к матери. — Сумасшедшая.
— Сам сумасшедший, — быстро ответила ему Людмила. — Беги к отцу, помогай.
Называя племянника двойником, тетка Клава имела в виду только то, что он груб и стыдлив одновременно: это сочетание представлялось ей ненормальным. Вообще под стеснительностью «мама-кока» понимала одну из форм хитрости, этакую с вывертом, с подлецой.
Предметом нынешнего стыда Андрея была невинная домашняя заготовка: «Сочли достойным — потому и едем». Всякий раз, когда мама Люда, уверенная в неотразимости этого довода, пускала его в ход, Андрей впадал в отчаяние: ему казалось, что все вокруг, и люди, и неодушевленные предметы, начинают перемигиваться и двусмысленно ухмыляться. Душа его была изъязвлена жгучим любопытством посторонних людей, не упускавших случая спросить: «Нет, а все-таки, как же это у вас получилось? Денег, небось, кучу ухлопали? Или первую зарплату кому-нибудь пообещали? А может, московская родня помогла?» Это спрашивали, глядя в лицо, а о чем шушукались за спиной — лучше было не думать. Город Щербатов не так уж велик, и об оформлении Тюриных за рубеж не судачили разве что глухонемые.
Как обстояло в действительности, мальчик не знал, родители в такие тонкости его не посвящали, а допытываться он не хотел — из инстинкта душевного самосохранения. С некоторых пор зазвучала в доме фамилия Розанов — именно так, с ударением на третьем слоге: «Розанов помнит, Розанов сделает, Розанов обещал». Андрею виделся статный круглолицый мужчина цветущего, хотя и несколько сомнительного здоровья, деликатно, но досадливо поправляющий: «С вашего позволения, не Розанов, а Розанов». Получалось, что во время одной из заготовительных поездок в Москву мама Люда встретилась с этим самым Розановым, пожаловалась ему на щербатовское житье, и, сочувственно выслушав ее, Розанов сам предложил выездной вариант. Мамина студенческая любовь — такова выходила, как пишут в детективах, легенда. И, как всякую выдумку, достоверности ради ее приходилось постоянно уснащать бессмысленными подробностями. «Вспоминал, как мы на каникулы в Москву с ним ездили, мягкое мороженое ели из высоких бокалов… в кафе „Север“ на улице Горького…» Неожиданно для себя Андрей обнаружил, что всякий раз, когда слышит фамилию Розанов, заливается краской стыда. От мамы Люды это не укрылось, и однажды она игриво сказала: «А сыночек меня ревну-ует!..» На какую реакцию она, интересно, рассчитывала? На то, что сыночек ей подмигнет и осклабится? Черные и зеленые пятна заплясали у Андрея перед глазами. «Да кому ты нужна! — закричал он, дрожа от злости и отвращения. — Кому ты нужна!..» Мама Люда опешила: ей никто не объяснил, что играть в такие игры с сыном-подростком не следует.
Отца упоминания о Розанове тревожили не больше, чем «луковая тюря». Впрочем, и к выездному варианту Иван Петрович поначалу отнесся не слишком серьезно.
2
Вызов в Москву на языковые курсы был для Ивана Петровича, словно гром среди ясного неба. Он прибежал из института в неурочный час, взлохмаченный, с перекошенным галстуком, с красным пятном на левой щеке, как будто его кто-то ударил. «Ох, как ты, Милочка, меня опозорила! — бормотал он заплетающимся языком. Речь его часто коснела в минуты волнения, и не знающие отца люди могли даже вообразить, что он пьян. — Не поеду, никуда не поеду! Люди в глаза мне смеются. Сдурел, говорят, учиться на старости лет». «А, смеются! — взвилась Людмила. — Пусть тогда уж смеются, что ты к лекциям за кухонной плитой готовишься, что единственный костюм у тебя на плечах, что жена твоя, как пугало воронье, одета… А ребята наши? Ваня, подумай о них!» — «Ты давай на детей не кивай! — вмешался Андрей. — У детей ты совета не спрашивала». Он всецело был на стороне отца и считал выездной вариант недостойной авантюрой. Но отец оттолкнул руку помощи. «Помолчи, пожалуйста! — жалобно сказал он Андрею. — И без тебя в ушах звенит». Иван Петрович редко одергивал сына, а тут еще была ситуация, когда сын рвался в бой на его стороне. «А зачем она мелет чушь? — со слезами на глазах вскричал Андрей. — Пусть она чушь не мелет!» — «Это кто это „она“? — грозно повернулась к нему мама Люда. — Ах ты, сын поганый! Кто такая „она“? Это ты про мать родную так говоришь?» По неясным причинам (может быть, даже философского порядка) мама Люда не выносила, когда ее называли «она». Лучшего способа вывести ее из себя просто не существовало.
Поведение отца представлялось Андрею загадочным. Если сказка о Розанове соответствовала действительности, то как отец мог допустить, чтобы дело дошло до вызова на курсы? Пусть даже Розанов и не был в маму Люду влюблен, пусть все ограничилось мягким мороженым, разве не унизительна для мужика такая протекция? Почему бы не сказать коротко и с достоинством: «Не хочу». Или же: «Не могу». Да, отец сопротивлялся искренне, но его возражения были слабы: они сводились к тому, что, во-первых, ему неловко перед коллегами (а чего неловкого, если сочли достойным?), а во-вторых, он, видите ли, с детства неспособен к иностранным языкам. Неужели нельзя было придумать что-нибудь посильнее? Или уж не сопротивляться совсем.
Проще всего было бы обратиться за разъяснениями к самому отцу, но отношения с ним у Андрея, как это ни странно звучит, были не настолько коротки. Большую часть времени отец либо отсутствовал (он подрабатывал уроками), либо сидел, обложившись бумагами, за кухонным столом (не за плитой, разумеется, тут мама Люда преувеличивала; в многосемейной квартире на втором этаже дома 24 по Красноармейской улице у одних только Тюриных была хоть и крохотная, но своя, отдельная кухня с печкой и газовой плитой), либо пребывал в состоянии мудрой задумчивости, словно отдыхающий от богослужения жрец. Резервы времени для общения с сыном он мог изыскать только за счет мудрой задумчивости, но это состояние было для Ивана Петровича удобством: озаботившись чем-то недосягаемо сложным, можно было спокойно уединиться, никуда не прячась, и отдыхать, как за ситцевой занавеской. Там, где Андрей не видел никакой последовательности, логика как раз имелась: именно мягкость характера заставляла отца сопротивляться выездному варианту, чреватому множеством конфликтов, и та же мягкость в конце концов подвигнула его на отъезд. Людмила так упрашивала, убеждала, корила, уговаривала его, так грозила грядущими — пожизненными! — попреками, что Иван Петрович счел за благо поддаться. В полчаса собрал чемоданчик и, бормоча: «Ай, не знаю, не знаю, всему городу на потеху» — отправился в столицу. Фактически он бросил сына, своего единственного союзника, на произвол судьбы и даже не потрудился объясниться. Довольно было бы одного его слова (ну, скажем: «Сынуля, еду из любопытства, хочется все перепробовать»), чтобы мальчик с энтузиазмом подхватил эту мотивировку и стал ее ревностным приверженцем. Как и многие подростки, Андрей находился в состоянии ожесточенной войны с матерью (а точнее — против матери) и был к ней пристрастно несправедлив, к отцу же относился с состраданием, несколько, впрочем, переоценивая тяжесть отцовского бремени. Но делать нечего, и, пережив замешательство, Андрей был вынужден сам кое-как объяснить этот необратимый поступок. «С государством не шутят» — вот таким оказалось найденное им оправдание. Отец поехал на курсы, потому что не мог не поехать, слишком важные силы задействованы, слишком крупный движок пущен в ход, и останавливать его по прихоти отдельного гражданина никто не станет.