Тут она сделала вид, что застыдилась, а Теодозия начала:
– Нет, сестра, я не позволю тебе больше притворяться. Уверяю вас, мистер Уайлд, она питает к вам самую пламенную страсть. И, право, Тиши, раз ты идешь на попятный, когда я вижу ясно, что у мистера Уайлда самые честные намерения, я выдам тебя и перескажу ему все, что ты говорила.
– Как, сестрица! – воскликнула Летиция. – Ты, значит, хочешь просто выгнать меня отсюда? Не ждала я от тебя такого предательства!
Тут Уайлд упал на колени и, овладев ее ручкой, произнес речь, которую я не стану приводить, так как читатель может без труда придумать ее сам. Потом он вручил ей ларец, но она мягко его отклонила, а при повторном подношении скромно и застенчиво спросила, что в нем лежит. Тогда Уайлд открыл его и вынул (я с горечью это пишу, и с горечью это будет прочтено) одно из тех великолепных ожерелий, которые на ярмарке в Варфоломеев день украшают прекрасно набеленные шеи царицы амазонок Фалестриды[55], Анны Болейн, королевы Елизаветы и некоторых других высоких принцесс в потешных представлениях. Состояло оно из стразов, которые Дердеус Магнус[56], изобретательный мастер по части всяких безделок, продает второразрядным франтам столицы по очень скромной цене. Здесь мы просим извинения у читателя, что так долго скрывали от него правду, и откроем ее теперь: проницательный граф, справедливо опасаясь, как бы какой-нибудь несчастный случай не помешал Уайлду вернуть в условленный час принесенные ему мистером Хартфри драгоценности, предусмотрительно отправил их в свой собственный карман, а в ларец положил вместо них искусственные камни, которые для философа представили бы равную цену, – а для истинного любителя произведений искусства, может быть, даже и большую, – но не имели никакой прелести в глазах мисс Летти, кое-что понимавшей в драгоценностях, так как мистер Снэп, вполне основательно полагая, что для воспитанной леди очень важно разбираться в них, устроил мисс Летти – в том возрасте, когда девицы только еще учатся, как надо одеваться, – подручной (а на языке черни – горничной) к одному видному ростовщику, ссужавшему деньги под заклад. Поэтому тот огонь, которым должны были бы сверкать бриллианты, вспыхнул в ее глазах, а вслед за молнией грянул и гром: она обозвала нашего несчастного героя и мошенником, и мерзавцем, и жуликом, а тот стоял и молчал, сраженный изумлением, но еще больше стыдом и негодованием, что его так обхитрили и провели, Наконец он овладел собой, бросил в ярости ларчик, схватил ключ со стола и, ничего не ответив дамам, которые уже вдвоем напустились на него, даже не попрощавшись с ними, выбежал на улицу и направился со всей поспешностью к обиталищу графа.
Глава IV,
в которой Уайлд после долгих бесплодных стараний разыскать друга произносит по поводу своего несчастья нравоучительную речь, каковая (если правильно ее понять) может пригодиться кое-кому из видных ораторов
Самый упитанный слуга самой воспитанной дамы не стучит напористей, чем постучал Уайлд в дверь графа, которую незамедлительно открыл перед ним отлично одетый ливрейный лакей, объявивший, что хозяина нет дома. Не успокоившись на этом, Уайлд обошел дом, однако безуспешно; тогда он обыскал все игорные дома в городе, но графа не нашел: джентльмен покинул свой дом в то самое мгновение, когда мистер Уайлд обернулся к нему спиной, и, позаботившись только о сапогах и почтовой лошади, не взяв с собой ни слуги, ни костюмов – ничего из тех принадлежностей, какие необходимы в путешествии важной особе, отбыл с такой поспешностью, что теперь уже проделал двадцать миль по пути к Дувру. Видя, что все напрасно, Уайлд решил оставить на этот вечер поиски; он направился в свой «кабинет для размышлений» – в ночной погребок, где, не имея в кармане ни фартинга, заказал кружку пунша и, сев в одиночестве на скамью, повел про себя такой монолог:
«Как тщетно величие человека! Чего стоят высшие дарования и благородное пренебрежение теми стеснительными правилами и оковами, которые покорно принимает чернь, если наши наилучшие, тонко задуманные планы подвержены крушению! В каком бедственном положении пребывает плутовство! Как немыслимо для человеческого благоразумия все предусмотреть и оградиться от обмана! Совсем как в шахматах: ладья, или конь, или слон подготовляет великое предприятие, но тут встревает ничтожная пешка и разрушает весь замысел. Лучше бы мне было соблюдать обычные законы дружбы и нравственности, чем так вот губить своего друга на благо другим. Я мог бы располагать в пределах скромности его кошельком; теперь же я отнял у него возможность быть мне полезным. Хорошо! Но ведь это не входило в мои намерения! Если я не могу возложить вину на собственное свое поведение, зачем же мне, как женщине или ребенку, сидеть и сетовать на превратность счастья? Впрочем, могу ли я полагать, что не допустил никакой оплошности? Не сделал ли я промах, дав возможность другим перехитрить меня? Но этого нельзя избежать. Здесь плут несчастней всякого другого: осторожный человек может в толпе обезопасить свои карманы, засунув в них руки; но когда плут запускает руки в чужие карманы, как ему в это же время защитить свои собственные? В самом деле, если посмотреть под таким углом, кто может быть несчастней плута? Как опасен его способ приобретения! Как ненадежно, неспокойно для него обладание! Зачем же тогда человеку стремиться к тому, чтобы стать плутом, или в чем же тогда величие плута! Я отвечаю: в его духовной силе. Только его тайная слава, сокровенное сознание, что он совершает великие и дивные деяния, одна и может поддержать истинно великого человека, будь то завоеватель, тиран, государственный деятель или же плут. Это сознание должно вознести его выше общественного порицания и выше проклятий со стороны отдельных личностей и, ненавидимого, презираемого всем человечеством, преисполнить тайным довольством собою. Ибо что же, кроме подобного внутреннего удовлетворения, может внушить человеку, обладающему властью, здоровьем, всеми в мире благами, каких только может пожелать гордость, жадность или любострастие, вдруг покинуть свой дом, променять удобства и отдых и все богатства свои и удовольствия на труды и лишения, поставить на карту все, что щедро дала ему Фортуна, и, возглавив множество плутов, именуемое войском, отправиться уничтожать своих соседей и производить грабежи, насилия, кровопролитие среди себе подобных? Что, кроме такой достославной ненасытности духа, распаляет в государях, увенчанных величайшими почестями, обладающих обширными доходами, злостное желание отбирать вольности у тех самых подданных, которые согласны трудиться в поте лица ради того, чтобы эти государи жили в роскоши, и преклонять колени перед их гордыней? Что, как не она, побуждает их уничтожать одну половину своих подданных, чтобы поставить другую в полную зависимость от произвола самого государя или его жестоких приспешников? Какие другие причины соблазняют подданного, владеющего крупной собственностью в своем обществе, предать интересы прочих своих соотечественников и братьев и своего потомства ради прихоти таких государей? Наконец, какое менее достойное побуждение склоняет плута отступиться от обычных способов приобретения жизненных благ – вполне надежных и почетных – и, рискуя даже головой под угрозой того, что ошибочно зовется позором, открыто и смело попирать законы своей страны ради неверного, непостоянного и небезопасного выигрыша? Итак, позвольте мне удовольствоваться этим рассуждением и сказать самому себе, что я оказался мудр, хотя и неудачлив, и что я великий, хоть и несчастный человек».
Монолог и пунш вместе пришли к концу, ибо на каждой паузе Уайлд подкреплялся глотком. Только теперь ему пришло на ум, что уплатить за кружку будет труднее, чем опорожнить ее, – когда, к большому своему удовольствию, он увидел в другом углу зала того джентльмена, которого он использовал для нападения на Хартфри и который, как он подумал, конечно, охотно одолжит ему гинею или две. Но, обратившись к нему, Уайлд с огорчением услышал, что игорный стол отнял у него ту долю добычи, которую оставило в его владении Уайлдово великодушие. А потому наш герой вынужден был прибегнуть к своему обычному в таких случаях методу: он грозно заломил шляпу и вышел вон, ни перед кем не извинившись, – и никто не посмел что-либо с него спросить.