— Нет, но мне не пристало есть вместе с тобой.
— Но у тебя все ребра наружу.
— Меня за это побьют, Великий мастер.
— Тебя никто не тронет, пока я здесь. Однако я не настаиваю. Я только хочу проверить, не подмешали ли в пищу чего-нибудь такого, что я не мог бы дать своему псу, будь он по-прежнему со мной. Если подмешали, то скорее всего в вино. Если это один из обычных сельских сортов, то на вкус оно будет терпким, но сладким. — Я наполнил глиняный кубок до половины и протянул ей. — Пей, и если ты не свалишься на пол в конвульсиях, я тоже выпью немного.
Ей стоило немалых трудов осушить кубок; наконец с полными слез глазами она протянула его мне. Я налил себе вина и пригубил, найдя его отвратительным, как того и ожидал.
Я усадил девушку рядом с собой и заставил съесть одну изжаренную в масле рыбу. Потом сам съел две. Они оказались настолько же вкуснее вина, насколько нежное личико девушки было приятней сморщенной физиономии старейшины. Рыба была, несомненно, поймана сегодня и в воде гораздо холоднее и чище, чем мутный поток устья Гьолла, где ловилась рыбешка, к которой я привык в Цитадели.
— Здесь всех рабов заковывают в цепи? — спросил я, когда мы разделили пирожки. — Или ты, Пиа, проявила особый норов?
— Я одна из озерных людей, — ответила она, и, будь я знаком с местными обстоятельствами, объяснение было бы исчерпывающим.
— А я думал, что озерные люди живут здесь. — Я описал рукой в воздухе круг, имея в виду дом старейшины и его деревню.
— Нет-нет, это береговые люди. Мой народ живет на островах посреди озера. Но иногда ветер прибивает сюда наши острова, и Замбдас боится, как бы я не увидела свой дом и не уплыла. Цепь очень тяжелая — видишь, какая она длинная? — и снять ее я не могу. Она утопит меня.
— Если только ты не найдешь бревно, на которое можно ее положить, пока ты будешь работать ногами. Она притворилась, что не слышит.
— Отведай утки, Великий мастер.
— С удовольствием, но не раньше, чем ты съешь кусок. Однако прежде расскажи мне еще о своих островах. Так, значит, их прибивает сюда ветром? Признаюсь, никогда не слыхал, чтобы ветер гнал по воде острова.
Пиа не отрывала вожделеющего взгляда от утки — должно быть, в здешних краях утка считалась редкостным лакомством.
— Я слышала, что существуют неподвижные острова, но никогда их не видела. Это, наверное, очень неудобно. Наши перемещаются с места на место, а мы иногда привязываем к деревьям паруса, чтобы плыть быстрее. Правда, поперек ветра они плавают плохо, потому что днища у них устроены не по-умному, как у лодки, а по-глупому, как у корыта. Иногда они даже переворачиваются.
— Мне бы хотелось когда-нибудь повидать твои острова, Пиа, — сказал я. — Мне бы также хотелось вернуть тебя туда, поскольку, как мне кажется, ты рвешься домой. Я кое-чем обязан человеку, имя которого очень похоже на твое, и, прежде чем покинуть эти места, я попытаюсь помочь тебе. А пока подкрепи свои силы, поешь утки.
Она взяла кусок и, пощипав его, начала отделять волокна мяса, которые собственными пальчиками отправляла мне в рот. Утка была очень вкусной, она еще не успела остыть и слегка дымилась, а мясо имело легкий привкус петрушки — наверное, из-за водорослей, которыми здесь питались утки, — было сочным и даже жирным. Уничтожив добрую половину ножки, я съел несколько листиков салата, чтобы освежить рот.
Потом я, кажется, поел еще немного, как вдруг мое внимание привлекло какое-то движение в пламени. От обгоревшего поленца отвалился кусок и, пламенея, упал в золу под решетку; однако вместо того, чтобы лежать там спокойно, угасая и обугливаясь, он встал стоймя и обернулся Рошем — Рошем с его огненно-рыжей шевелюрой, полыхавшей настоящим пламенем, Рошем с факелом в руке, каким я помнил его, когда мы были детьми и бегали купаться в резервуаре под Колокольной Башней.
Я так удивился, увидев его здесь, уменьшенного до размеров пылающего микроморфа, что обернулся к Пиа и указал на него. Она, похоже, ничего не увидела; но на ее плече, полускрытый ее черными ниспадающими волосами, стоял Дротт, размером с мой большой палец. Когда я попытался сказать ей об этом, то вместо голоса услыхал шипение, скрежет и лязг. Страха я не почувствовал, только некое отрешенное удивление. Я точно знал, что произносимые мною звуки не были человеческой речью, и смотрел на перекошенное от ужаса лицо Пиа, как на древнее живописное полотно из галереи старого Рудезинда в Цитадели; заговорить же словами или хотя бы сдержать поток нечленораздельных звуков я не мог. Пиа вскрикнула.
Дверь распахнулась. Она так долго была закрыта, что я и думать забыл, что она могла оказаться незапертой; но теперь она была открыта, и в проеме стояли двое. Сначала это были люди, люди, у которых вместо лиц висели звериные шкуры, гладкие, словно мех выдры, но все-таки люди. Через миг они превратились в растения, высокие голубовато-зеленые стебли, из которых торчали острые как бритвы причудливые угловатые мертвые листья. В них прятались пауки — черные, мягкотелые, многоногие. Я попытался подняться со стула, и они прыгнули на меня, таща за собою сеть паутины, переливавшуюся в пламени очага. Я только успел взглянуть в лицо Пиа, и ее широко распахнутые глаза и искаженный гримасой рот врезались мне в память; в следующую секунду сапсан со стальным клювом обрушился на меня сверху и сорвал с моей шеи Коготь.
29. ЛОДКА СТАРЕЙШИНЫ
Меня заперли в темноте, где, как выяснилось позже, я просидел всю ночь и большую часть утра. Поначалу я даже не замечал мрака: галлюцинациям освещение не нужно. Я до сих пор помню их так же отчетливо, как и все, что со мной происходило, но не стану докучать тебе, мой далекий читатель, и описывать всю череду фантомов, хотя сделать это сейчас не составило бы большого труда. Что действительно нелегко, так это выразить охватившие меня чувства.
Конечно, я мог бы утешить себя мыслью, что всему виной проглоченный мною наркотик, а именно — грибы, подмешанные в салат (я и сам об этом догадывался, а впоследствии получил подтверждение в беседах с лекарями, пользовавшими раненых из армии Автарха); ведь мысли Теклы и сама ее личность были заключены в кусочке ее плоти, который я проглотил на пиру у Водалуса, с тех пор познав новый источник и утешения, и беспокойства. Но я не сомневался, что дело не в наркотике, ибо все мои видения — забавные, жуткие, пугающие и просто гротески — были плодом моего собственного сознания. Или сознания Теклы, которое стало частью моего.
Либо, что вероятнее, плодом нашего общего переплетенного сознания — я понял это, наблюдая в темноте за проходящей передо мною вереницей светских дам — экзультанток, женщин непомерно высокого роста, чопорная стать которых напоминала дорогие фарфоровые вазы, с лицами, напудренными жемчужной и алмазной пылью, с глазами огромными, как у Теклы, что достигалось закапыванием в них с раннего детства вещества, содержавшего незначительное количество какого-то яда.
Северьян — я сам, только в годы ученичества, юноша, что бегал купаться под Колокольной Башней, едва не утонул однажды в Гьолле, праздно шатался в одиночестве среди руин некрополя летними днями и, находясь на самом дне отчаяния, передал украденный нож шатлене Текле, — этот Северьян исчез.
Но он не умер. Отчего же он прежде думал, что всякая жизнь должна заканчиваться смертью и никак иначе? Он не умер, но растаял, как тает навеки в пространстве звук, становясь неразличимой и неотъемлемой частицей некой импровизированной мелодии. Тот, юный, Северьян ненавидел смерть, и милостью Предвечного, которая есть наше проклятье и погибель (как справедливо считают многие мудрецы), он не умер.
Женщины изогнули длинные шеи и глянули на меня сверху вниз. Их прекрасные овальные лица были пропорциональны, бесстрастны, но вместе с тем похотливы; внезапно на меня снизошло понимание, что они не принадлежали — или больше не принадлежали — ко двору Обители Абсолюта, но сделались куртизанками Лазурного дома.