— Кончайте вашу музыку, — ворчит пристав. — Поехали в тюрьму. Вы арестованы.
Мария Александровна встает.
Из комнаты выходит Анна Ильинична.
— Вы с ума сошли! Неужели вы не видите, что перед вами глубокая старушка? По какому праву? — говорит она гневно.
— Мое дело казенное, — отвечает пристав. — У меня есть предписание арестовать ссыльную Марию Ульянову и доставить ее в тюрьму.
— Как отчество Марии Ульяновой? — спрашивает Анна Ильинична.
Пристав разворачивает предписание:
— Мария Ильина…
— А перед вами Мария Александровна. Посмотрели бы паспорт.
— Смотрел, смотрел, — бормочет проштрафившийся пристав. — А где Мария Ильина Ульянова?
— Я здесь, — Мария Ильинична выходит из комнаты.
— Что же вы, сударыня, мне целый час голову морочили? — кричит пристав…
На извозчике отъезжает в сопровождении полицейского Мария Ильинична.
Вдогонку ей несется музыка. Громовые раскаты вплетаются в стройную мелодию, один сильнее другого.
Идет по темным улицам Вологды ночной сторож. Громовыми раскатами стучит его колотушка. Грозно стучит. Страшно стучит в напряженной тишине, словно хочет разогнать всех татей на земле — и тех, кто отнял у Груши мужа, и тех, кто посылает на войну молодых парней, и тех, кто отнимает у людей самое дорогое — свободу.
Призывно, гневно звучит маленькое пианино.
Ему вторит колотушка. Грозно стучит!
«ДОЛОЙ ВОЙНУ!»
Мария Александровна у себя в комнате на Широкой улице в Питере. Восемьдесят один год скоро, а не может она быть ни минуты без работы. Слабеющими пальцами вяжет, что-то шьет, присаживается за пианино и каждый день пишет письма. И по-прежнему все время ждет. Ждет, когда Аня вернется с работы, и вернется ли? Ведь она сейчас все время под угрозой ареста. Ждет писем от Маняши, которая теперь в армии, где-то под Львовом. Ждет писем от Мити — он служит военным врачом в Севастополе — и, конечно, ждет вестей от Владимира Ильича и Надежды Константиновны — теперь они в Швейцарии, отрезаны от России не только границами, но и фронтовыми линиями.
Мать всегда ждет. Мать всегда в тревоге.
У дверей раздался звонок.
Сдвоенный, громкий. Так всегда звонила Маняша. Может быть, это она?
Открыла дверь, всматривается в пришельца. Доброе, но незнакомое лицо, солдатская шинель.
— Вам кого?
— Не узнали, Мария Александровна? Роман Васильев. Ромка.
— Сразу не признала, Роман Игнатьевич. Проходите. Откуда вы?
— С каторги бежал. На фронт пробираюсь. Есть кто-нибудь из ваших?
Мария Александровна рассказывает про каждого.
— Что пишет Владимир Ильич, что делать велит?
— Много пишет. Хотите почитать?
— Если можно…
Мария Александровна прошла в комнату Анны Ильиничны, выдвинула ящик хитрого шахматного столика, принесла Роману пачку газет «Социал-демократ», брошюры.
— Вот читайте, а я пока чай приготовлю.
Роман разложил газеты и забыл обо всем на свете. Мария Александровна хлопотала у стола, посматривала на гостя, видела, с какой жадностью он вчитывается, раздумывает.
«Сердцем читает», — подметила Мария Александровна.
Роман аккуратно сложил газеты.
— Как же это Владимир Ильич сумел все народные думы распознать, понять, что каждому человеку нужно? До чего же все просто и ясно! Вот, например, братание… Это русский солдат умеет. Как же хорошо обнять немца, а не стрелять в него! Воткнуть штык в землю, раскурить вместе одну закрутку и сказать: конец войне. Ты рабочий, и я рабочий. Нам делить нечего, драться не из-за чего. Пойдем по домам бить своих буржуев, царей и кайзеров, чтобы они не мешали нашей дружбе. Будем хозяевами своей судьбы. Хорошо!
Мария Александровна с улыбкой смотрит на Романа. Не первый раз она видит, как Владимир Ильич овладевает сердцами и умами людей. Понимает это, и сердце наполняется большой материнской радостью, гордостью.
— Володя сейчас усердно работает. Собирается писать новую книгу, об империализме. Аня ему много материалов посылает, говорит, что все эту книгу очень ждут. Много работает, — вздохнула Мария Александровна. — Но лишь был бы здоров.
— А вот моя мать зовет меня крамольником. «Ах ты, сын крамолы», — распекает она меня при каждой встрече. Я ей письмо написал. В стихах. Повидать ее не сумею. Хотите, прочитаю?
— С удовольствием послушаю, — ответила Мария Александровна.
Роман смущенно откашлялся, вынул из кармана листок и стал читать:
Не зови меня сыном крамолы,
Моя добрая бедная мать.
Если ты сломлена произволом,
То твой сын будет волю ковать.
За страданья, за горе, за муки
Выйдут в битву тьмы наших колонн,
И, сплетая в союз братский руки,
Силой буйной разрушим мы трон.
Уж трепещут в дворцах паразиты,
Натравляя на нас разный сброд.
Все они будут нами разбиты,
И свободно вздохнет наш народ.
Не зови меня сыном крамолы
И не плачь обо мне, моя мать,
Мы покончим навек с произволом.
Будет солнце свободы сиять[2]. Роман спрятал листок в карман.
— Мать у меня добрая, хорошая, но неволя ее к земле пригнула. Всю жизнь в страхе живет, чтобы меня с работы не прогнали, чтобы в тюрьму не посадили, чтобы на войне не убили.
Мария Александровна усмехнулась:
— А вы думаете, Роман Игнатьевич, что есть такие матери на свете, которые не тревожатся за своих детей, могут спать спокойно, когда их дети в тюрьме? И нет сейчас такой солдатской матери, которая бы не просыпалась ночью в страхе…
— Это правда, — сказал, как бы раздумывая, Роман, — но моя мать никак понять не может, что мы вступили в святую борьбу с произволом.
— Поймет, Роман Игнатьевич, поймет. Владимир Ильич вместе с вами, своими единомышленниками, объявил сейчас войну войне. Войну за мир. Какая мать не благословит такой войны? Разве ваша мать не благословит вас на это?
— Я, наверно, не мог растолковать ей это, — вздохнул Роман Игнатьевич. — Будете писать Владимиру Ильичу, передайте от меня привет, скажите, что задание его я выполню. Вот только немецкого языка не знаю. Может быть, поможете, Мария Александровна?
— С удовольствием.
— Скажите, как будет по-немецки «Долой войну»?
— Нидер мит дем криг! — раздельно произнесла Мария Александровна.
Роман старательно записал русскими буквами на клочке бумаги.
— А как сказать «Долой царя и кайзера! Да здравствует социалистическая революция!»?
— Нидер мит дем цар унд кайзер! Эс лебе социалистише революцион!
— Ну, я думаю, хватит, остальное сердце подскажет.
Роман Игнатьевич с благодарностью посмотрел на Марию Александровну. Она сидела в кресле, положив руки на подлокотники. Пальцы чуть шевелились и вздрагивали, словно раздумывали, чем бы еще заняться. Трудная жизнь и преклонные годы иссушили, исчертили морщинами лицо, и только глаза не погасли. В них светились мудрость и неутолимый интерес к жизни, большая человеческая доброта и материнская ласка.
1963–1965