Рядом с Марией Александровной сел юноша, сунул в карман шинели сложенный листок бумаги, поставил локти на колени и закрыл лицо руками.
Мария Александровна видела, как на сукне шинели, словно на промокашке, расплывались пятна. Студент плакал. «И у него тоже горе, — подумала она. — Не надо плакать, юноша, у молодости впереди много радости». Марии Александровне хотелось утешить его.
Конка остановилась.
Послышался веселый голос мальчишки, вскочившего на подножку.
— Правительственное сообщение! Государственные преступники казнены!
— Казнили! Каких людей казнили… — проскрежетал зубами студент.
Сердце матери метнулось.
«Сашу повесили!.. Сашу казнили!.. Нет, нет, не может быть».
— Что это кричат мальчишки? — прошептала она и с мольбой посмотрела на студента, чтобы он не подтвердил страшной догадки.
Студент вынул из кармана листок и молча протянул его.
«Сегодня… в Шлиссельбургской крепости… — прыгали буквы и жгли сухим огнем глаза, — подвергнуты смертной казни государственные преступники Шевырёв… Ульянов…»
— Ульянов…
Мария Александровна разгладила на коленях листок, свернула его вчетверо и отдала юноше.
— Совсем казнили? — спросила она.
Студент отнял руки от лица, посмотрел на женщину тяжелым недоумевающим взглядом, пожал плечами.
В конке стало душно.
Мария Александровна поднялась и пошла к выходу. Ей казалось, что ее горе может поранить других.
«Это ошибка, — подсказывал ей какой-то внутренний голос. — Иди бодрее. Аня ждет свиданья… Не попади под лошадь. Не сгибайся. Опусти вуаль на лицо, чтобы людей не поражала смертельная бледность. Иди спокойнее, задохнешься. Горе придет потом. Только слабых оно сбивает с ног, сильные несут его бремя долго, всю жизнь… Аня ждет в тюрьме… Какое счастье, что она в тюрьме, ограждена от мира, не узнает сразу. Ее можно подготовить…» Вспомнила — Саша болел брюшным тифом, а она, мать, не была рядом с ним, не знала. Сердце матери должно было подсказать, что болен сын, должна была поехать к нему… Нет, упреки потом… Сашенька, мальчик мой родной!.. Нет, нежных слов не нужно, они разорвут сердце…»
По улице шла пятидесятидвухлетняя женщина в траурной одежде. В трауре по мужу, который пора уже было снять. Шла легко и стремительно. Вошла во двор тюрьмы. Молча, коротким движением протягивала пропуск, и двери раскрывались без обычных казенных расспросов. Глаза у этой женщины темные, повелительные, и, не покажи она пропуска, кованые ворота распахнулись бы перед ней — матерью…
Яркий свет брызнул в глаза, нарушил тишину и вернул Марию Александровну к действительности.
— Ильич! Ленин! Владимир Ильич!
Разом сдвинулись с места стулья, большевики окружили Владимира Ильича. Крепкие рукопожатия, улыбки, радостные возгласы и жадные внимательные взгляды, какими обычно встречают доброго, близкого друга.
Владимир Ильич поздоровался с товарищами, подошел к столу и раскрыл папку.
— Я надеюсь, мы проведем досуг с пользой, — заметил он и поискал глазами мать. Улыбнулся ей, дружески кивнул сестре.
Петропавловская крепость слабой тенью мерцала на стене. Юноша спохватился, выключил фонарь, и тень крепости исчезла.
Председатель для порядка постучал карандашом по столу. Коричневые ногти на руках выдавали профессию кожевника.
— Слово для реферата о положении дел в партии имеет Владимир Ильич Ульянов-Ленин, — объявил он.
И Владимир Ильич сразу приступил к докладу.
О тяжелом кризисе рабочего движения и социал-демократической партии говорил он. Многие организации разбиты, интеллигенция бежит из партии, уныние и апатия проникли в среду пролетариата.
Мария Александровна не ощутила пессимистических ноток в голосе Владимира Ильича. Ее внимание привлекло слово «кризис». Обычно этим словом врачи характеризуют перелом в болезни.
— Кризис продолжается, но конец его близок. — Владимир Ильич вышел из-за стола. Он говорил в полный голос, подчеркивал каждую мысль жестом руки.
Все, подавшись вперед, словно стараясь быть ближе к оратору, внимательно слушали. Нет, не просто слушали — вместе с ним думали, определяли свое место в нелегком партийном деле.
Сидевший неподалеку от Марии Александровны юноша в начале доклада готовился что-то записывать в блокнот, но так и застыл с карандашом в руке.
Мария Александровна поняла, что записать краткое содержание реферата было трудно. В каждой фразе — большая мысль. Точный и строгий анализ положения и горячая вера в силы рабочего класса, в его революционную партию — вот ощущение от всех высказанных мыслей.
Голос Владимира Ильича становился громче, пламенел.
«Как громко говорит он, вредно ему так волноваться», — подумала Мария Александровна, глядя, как на виске сына бьется набухшая синяя жилка.
— Только упорная революционная борьба пролетариата, только совместная борьба миллионов могут подорвать и уничтожить царскую власть.
В ушах матери прозвучали слова Саши на суде: «Я убежден в необходимости террора…» И она вспомнила его горячие слова о том, что в русском народе всегда найдется десяток людей, преданных своим идеалам, сочувствующих несчастью своей родины настолько, что для них не является жертвой умереть за свое дело. А вот другой ее сын убежден и убеждает, что это дело рук миллионов. «Только совместная борьба миллионов», — повторила про себя мать.
Как много изменилось за четверть века. Саша тоже шел к великой цели, но шел еще ощупью, многое тогда ему было не видно. Володя идет широким шагом, уверенно, словно в руках у него яркий фонарь, который далеко светит.
Мария Ильинична уже давно поглядывала на мать; она догадывалась, какие мысли ее тревожили.
Владимир Ильич кончил доклад, закрыл папку, так ни разу и не заглянув в нее.
Все поднялись и вполголоса запели. И Мария Александровна по-новому вдумалась в слова песни:
Никто не даст нам избавленья,
Ни бог, ни царь и не герой…
Владимир Ильич подошел к матери:
— Ты не устала? Я понятно говорил?
Мария Александровна молча кивнула головой, не в силах ответить.
«ЛУННАЯ» СОНАТА
Над Вологдой опустилась темная августовская ночь. Один за другим гаснут огни в окнах. Настороженную тишину изредка нарушает хриплый лай дворняжек…
Дробно застучала колотушка. Это ночной сторож вышел на улицу. Идет и заглядывает в редкие освещенные окна. Вот сидит за работой кружевница Груша. Пальцы ловко перебирают бахрому звонких кленовых коклюшек, перекалывают на валике булавки с разноцветными головками, и на темном сукне вырисовывается кружево, похожее на изморозь. Быстро работают неутомимые руки, нога покачивает люльку с ребенком.
— Эхма! — вздыхает сторож. — Солдатская жена теперь Груша, кормилица семьи. А кому нужно ее кружево?
Идет дальше. Постукивает гайка, привязанная на веревочке, о доску. Раз-два! Раз-два!
А здесь и стучать не надо. В этом доме провожают новобранцев. Сторож прильнул к окну. На скамейках чинно сидят парни. Возле каждого две женщины: с одной стороны девушка, с другой — мать. Пиликает гармоника, заунывно поют прощальную девушки, голосят, припав к плечу сыновей, матери.
Идет сторож. Неумолчно и грозно стучит его колотушка, словно хочет разогнать всех воров на земле.
Подошел к бревенчатому дому, укрытому липами и зарослями бузины, зажал гайку в кулак, заглушил колотушку. Окна в доме плотно завешаны белыми занавесками, и весь дом по вечерам звенит музыкой. Музыка диковинная, а до самого сердца добирается, и хочется забросить свою колотушку в заросли бузины и стоять у окна всю ночь и слушать, слушать…
Мария Александровна сидит у старенького пианино. Взяли это пианино напрокат у местного купца. Стояло оно в купеческой гостиной, «к стене примкнуто», немое, беззвучное, служило вместо полки для всяких безделиц, на крышке его красовался тульский самовар.