Словно вняв требованиям старухи, сорока снялась с ветки, перелетела в сад, уселась на яблоню, застрекотала там.
– Во-о-от, оно и лучше. Может, уподобит, и жуков жрать станешь, а то всё нос воротишь от этой живности, – довольная, старуха поднимает голову, смотрит на солнце, щурится.
– Обед скоро.
С гнезда слетает курица, начинает кудахтать. Ей вторит петух.
– Ты-то, ты-то чего раскудахтался? – глядя на петуха, говорит старуха. Сморщенное лицо её ещё больше морщится, изображая улыбку.
– Чего радуешься, дурачок? – на этот раз она издала коротенькие всхлипы, плечи стали подёргиваться, голова затряслась: бабушка мелко-мелко хихикала, подначивая кочета.
Избыток чувств переполнял старческое тело, рвался наружу, грозился выплеснуться на хозяйский двор.
– Откуда вам, кобелям, знать, чего баба радуется? Может, её топтал соседский петух, а ты, дурачок, песни орёшь от радости. И-э-э-эх! Мужики – дураки. Как в жизни, так и в курятнике, прости Господи.
Потом подумала немного, заключила:
– А в курятнике – как серёд людей. Всё едино.
Продолжает стоять, созерцает двор, бросает взгляд на огород, потом на улицу. Лишь переминается с ноги на ногу.
Вот её внимание снова привлёк петух. На этот раз, опустив крыло, зачирил, пошёл, пошёл вокруг курицы. Но та не только ни присела перед кочетом, а, напротив, клюнула его в голову. Петух с криком отскочил, возмущённо закудахтал.
– А-а-а, получил?! – восхищённо и радостно воскликнула старуха. – Так вам и надо, кобели проклятые. Вам бы только взобраться на молодицу, а там хоть трава не расти.
Полдень.
Жара.
Поискала глазами: где бы присесть?
Там, под липой, в тенёчке, где гуси, штабелем лежат неотёсанные брёвна. Потихоньку направилась в угол двора. Провела для порядка рукой по шершавому боку бревна, села.
Сразу же к ней на колени стала ластиться кошка, тыкалась мордой в бок, мурлыкала.
– Иди уже, иди, – старуха усадила кошку в подол, поглаживая. – Ох, уж и хитрая ты, Хыся! Всё бы тебе ласкаться, всё бы в тепле нежиться. Ладно, лежи, куда от тебя деться. А заодно и послушай, что скажу.
В соседнем саду за плетнём мелькнул женский силуэт.
– Старая карга вылезла, – обращаясь к кошке, начала шёпотом старуха. – Подру-у-уга! Тьфу, есть что говорить, нечего слушать. Таких подруг лучше в этом… видеть, в тапочках. И обязательно в белых. Думает, я не помню. Всё-о-о я помню! Всё-о-о! А ещё она, шалава, думает, по сей день, что я ничего не знаю, что, мол, дура я слепая и непонимающая. Ага, так ты и угадала, курва! – произносит с надрывом, со злостью в сторону соседки. – Не на ту нарвалась, проститутка! Я спуску никому не дам, никому не прощу эти… обиды. Во как. Ни тебе, ни сестре родной, это чтоб вы обе знали.
Кошка, убаюканная голосом хозяйки, уснула, свернувшись калачиком в подоле. Утки, накупавшись в корыте, угомонились, наконец, расселись в тенёчке у плетня, тоже дремали. Лишь куры да петух всё рыскали по двору, купались в пыли, греблись в земле. Да цыплята выбегали на мгновение из-под крылечка, потом с писком, стремглав летели к курице-наседке, которая спряталась от жары под ганками. И гуси гоготали ещё, ели из корыта.
– Всё помню, – продолжила старуха, поглаживая кошку, и обращаясь к ней, как к собеседнице, к терпеливому слушателю. – А что я помню? – Дай бог памяти… а вот что помню, слушай.
Давно это было. И я молодая тогда. А уж, какая краси-и-ва-а-ая, что прям не обсказать словами. Что ж я, дура, что ли? Не видела себя в зеркале, не сравнивала с подругами? Ещё как глядела, ещё как сравнивала. И фигура, и ножки, и бёдра, грудь, да и всё остальное. А уж лицом взяла… Артистка прямо, красавица. Что ж, я не видела, как мужики пялились, пожирали глазами меня, когда шла куда-то или стояла где. Да они… да они… глазами это… и засопят, засопят, глаза масляные, что у кота мартовского. Конечно, красавица была, чего уж. Многие, ох, и многие мечтали добраться… Да-а-а. Вот оно как. А замуж вышла за Кольку. Холера его знает, с чего это я выбрала его, а не кого-то другого? Может, в тот момент иных рядом не было? Поторопилась, точно, поторопилась. Хотя… а и ладно! – бабушка от безысходности махнула рукой, покрутила головой, огляделась: нет ли кого рядом из людей, не подслушивает ли кто её откровения, её беседу с кошкой? Засмеют, ведь. Скажут, баба Катька Бондариха под старость впала в детство, сама с собой говорить стала.
Но всё тихо, умиротворённо, обыденно. Никого, лишь домашняя живность и соседка за забором, но далеко, не услышит.
– Да-а-а, за Кольку, за тракториста, – снова принялась вспоминать, делиться с кошкой. – Правда, тогда он тоже красавец был, хоть куда. Зато дури – на десятерых в избытке, а ему одному досталось. В драках, бывало, ровни не было. Всю деревню на уши ставил, драчун и забияка! – старушка улыбнулась, нежно коснулась спящей Хыси. – А со мной – ласковый, что котёнок. Одна я могла его усмирить.
Однако стала я замечать, что в первый же год после свадьбы Колька мой не ровно дышит вот к этой колоше старой, к Таньке Савостиной, – бабушка кивнула в сторону соседского огорода, где недавно промелькнула сама хозяйка. – Тогда и она не старая ещё была. Ровесница моя. Мы с ней в одном классе учились. А потом и на ферме коров доили вместе всю жизнь, до пенсии. И на пенсию в один год вышли. Вроде как подруги были. Значит, тогда Танька тоже молодая была, и красивая, но так себе. Конечно, со мной рядом не стояла по красоте, по фигуре. Да и вообще… И замуж только-только вышла, по одной поре со мной. Правда, за бригадира тракторной бригады вышла, за Валентина Савостина, а я за тракториста из этой бригады, за Кольку Бондарева. Вот как оно было, а ты говоришь.
Кошка проснулась, открыла глаза, посмотрела на старушку, зевнула.
– Не веришь, что ли? – женщина обиженно шмыгнула носом, укоризненно покачала головой. – Честнее меня может во всей округе не сыскать, а ты не веришь.
Однако кошка не стала оправдываться, снова уснула, и бабушка опять настроилась на воспоминания.
– Вот и говорю: неровно дышать стал Колька мой к соседке и подруге моей. Как я это приметила? Да просто всё.
Танька, сволочь, вдруг стала ко мне такой доброй, такой… такой, что хоть к ране приложи, такая добрая. Мол, могу подменить на дежурстве, ей, мол, не в тягость. То кинется коровёнку-другую подоить, мне помочь, то вдруг заодно и место моей группы вычистит от навоза, водой прольёт из шланга. Домой ждёт, чтобы вместе. Клянётся на каждом шагу в любви и дружбе. А в глаза смотреть боится, отводит взгляд, если что. А уж если поймаю взгляд этой блудливой сучки, так глаза её бессовестные бегают, бегают, чтоб с моими не встретиться. Ну-у, тут уж к попу не ходи: виновата подруга передо мной, ви-но-ва-та! А какая вина может быть меж подружек? Правильно! Мужик! Значит, схлестнулась с Колькой моим! Точно, схлестнулась!
И мой-то, мой Колька тоже как изменился вдруг. То сама вёдра воды таскаю, чугунки двадцатилитровые из печи с картошкой варёной для животины достаю, перед собой тащу, живота надрываю, язык высунув от усердия – он не замечает. Как будто так и надо. А тут вдруг вёдра хвать! и к колодцу. Без понукания, без напоминания. Сам, по доброй воле. Наносит воды, нальет во фляги, в бадейки. В сенках полные вёдра воды оставит про запас. Ты, мол, прилягни, отдохни чуток. А сам за чугунки и к корыту, да давай секачом орудовать. Вроде как заботиться стал обо мне лучше родных мамки с папкой. Но я-то знаю, что он не такой. Не от сердца идёт его рвение и доброта ко мне. А со страху старается. Вину замаливает передо мной, кобелюка.
И в постели с ласками чуток не тот. Вот вроде Колька, всё, как обычно, а, чую, не так. Вроде как те ласки через силу. Хотя бугай был ого-го! Ещё тот! Да и запах от него как чужой, будто вперемежку с его смердячим. И женский тот запах, нутром чую, что чужой он и женский. Спросить? А как спросишь? И что, он сразу же всю правду-матку и выложит? Как бы ни так! Врать станет, изворачиваться, да так, что хрен чёрт без попа разберётся. Запутается сам и меня запутает. Вот оно как, а ты говоришь, – старушка наклонилась над кошкой.