Адриан терпеливо ждал, не прерывая молчания и только лишь внимательно, как-то почти робко изучая лицо сестры, будто бы пытался понять, кто она и что она, и будто бы тоже желая наверстать те упущенные мгновения и сожалея о том же, что и она, но только боялся признаться.
Принцесса расположилась на одной из скамеек, рассеянно проведя рукой по холодному мрамору, брат ее присел рядом – оба они молчали, не смотря друг на друга, но зная, что думают об одном и том же; молчание это было теплым и каким-то уютным, очень мирным и домашним – и Элиан не могла бы сказать, сколько времени прошло с момента их прихода в сад, час или всего лишь мгновение, знала лишь то, что им обоим было очень хорошо молчать друг с другом.
Впервые с такой силой дочь короля ощущала родное тепло брата и, почувствовав его руку в своей, ободряюще сжала пальцы; нежная улыбка тронула ее губы.
– Ваше Высочество, принцесса Элиан. Ваше Высочество, принц Адриан.
Престарелый камергер, доверенный слуга королевы, стоял на почтительном расстоянии от скамьи, и солнце змеилось в его седых волосах, освещая узкое чинное лицо; светло-серые, блеклые глаза старика блестели холодно и как-то по-особенному недоуменно.
– Принцесса, Ваша матушка желает видеть Вас, – с положенным по этикету поклоном, важно и сухо проговорил он.
– Сейчас? – лишь спросила девушка после секундного замешательства, и, получив утвердительный ответ, поднялась, расправляя складки платья; на брата она старалась не смотреть.
– Элиан, – тихо позвал принц, в упор взглянув на слугу и медленно кивнув, задерживая подбородок в нижней точке; принцесса взглянула на него и глаза ее расширились от изумления, ибо слишком сильно в этот миг Адриан напоминал их отца, но девушка не могла сейчас понять, чем именно – быть может, той особенною гордой королевской осанкой, или выжидающим заледеневшим взглядом, в котором на мгновение почудился блеск зимнего инея, или самой позой – как у молодого хищника на охоте перед главным прыжком.
Старик, казалось, был удивлен не менее Элиан, однако, будучи умелым царедворцем, быстро понял, что от него хотят, и, низко поклонившись, сошел с дороги, оставив принца и принцессу наедине.
– Элиан, – требовательно повторил сын властителя Моргана, не глядя на сестру. – Обещай, что будешь писать мне. Пообещай же!
– Обещаю, – эхом откликнулась та, взглянув на брата в еще большем удивлении; она подумала, что подобному тону невозможно не покориться, однако мысль эта возникла внезапно и столь же внезапно угасла, едва ли задев сознание.
– Хорошо, – прошептал принц, будто бы устыдившись этого внезапного порыва; он поднялся со скамьи и как-то странно посмотрел на сестру, в упор, как на старого камергера, но куда более тепло и словно бы ожидая чего-то.
У дочери короля перехватило дыхание; нежданно даже для самой себя, без каких-либо слов или промедлений, она сделала шаг вперед и обняла своего брата – неловко, за шею, а затем уткнулась лицом ему в грудь, чувствуя, как дрожат руки и как по щеке катится слеза, оставляя длинный мокрый след.
Принцесса пыталась что-то сказать, но, как и всегда бывает в подобные моменты, никакие слова не шли на ум, и она лишь жалко кривила губы, а Адриан положил руку на голову сестры, едва ощутимо касался волос, словно стараясь поддержать ее, уезжающую на рассвете из родного дома, но будто бы тоже не находя для этого слов. В одну минуту он из мальчика превратился в мужчину – того, который знает, кто он и что он хочет, или, быть может, это только Элиан казалось, что в одну минуту; этого она не знала, но никогда еще так сильно не жалела о том, что на протяжении всех этих лет у нее отчего-то не нашлось времени хорошо узнать собственного единокровного брата.
Что-то горько и остро кольнуло сердце, и во рту она почувствовала отдающий чем-то металлическим привкус крови; голова кружилась, а в висках тяжело стучало, точно девушка успела пробежать несколько километров быстрым бегом. Дочь короля с какою-то мольбой посмотрела на стоящего перед ней юношу, а он, с величайшей осторожностью расцепив руки, печально и мудро улыбнулся краем губ, и, смущенно бросив: «Тогда до первого письма», скрылся в зарослях дикой ежевики.
***
Королева Луиза была твердой женщиной, статной и гордой, с приятными глазу, но чересчур сухими и даже немного грубоватыми чертами лица и постоянной, словно приклеенной полуулыбкой на тонких губах; она была красива, но в ее красоте было что-то холодное и неприятное, что-то узкое, статное до высокомерия и гордое до надменности. Взгляд ее темных глаз, внимательный и цепкий, пронзал насквозь, точно удар клинком с расстояния в несколько шагов; однако, как клинок этот не был опущен в мед, так и во взоре этой женщины был заметен тот частый оттенок превосходства над другими, какое испытывают обычно люди знатные и богатые, но недалекие, к тем, кто находится ниже них по социальному статусу, будь он при этом в тысячу раз умнее и смекалистее; в общем, было в ней что-то двойственное и нервное, почти злое.
Вообще, супруга правителя Моргана принадлежала к той нередкой категории людей, которые часто бывают недовольны всем вокруг, пусть даже поводов у них на то как будто бы и не имеется; к тем, кто, останавливая взгляд, подмечал только худшее, порой вовсе не обращая внимание на остальное, и оттого видел мир лишь в черно-серых тонах, по собственному желанию и согласию с самим собой ограничивая себя во всех прочих цветах.
Но не стоило бы концентрироваться только на этих непривлекательных чертах королевы – это было бы, в конце концов, ошибкой. В сущности, она была неплохой женщиной, любила своих детей, хоть и любовью весьма странною, быстрою и беспокойною, почти дикою, как, верно, может любить своих медвежат дикая медведица; однако и эта любовь была почти незаметна простому глазу, ибо порой ее не изобличали даже близкие королеве люди, не говоря уж о детях, к которым она и проявлялась.
Для многих во дворце, да и во всем королевстве, представлялось неразрешимой загадкой, как король Стефан, мудрый, справедливый, благородный, хотя и, как говорили злые языки, слабовольный король Стефан, мог выбрать себе в жены эту женщину, более того, даже искренне полюбить ее? С самого дня свадьбы не утихали слухи о том, что Луиза, быть может, попросту приворожила их правителя, но с события этого прошло уже много лет, и постепенно всякие доводы утихли, развеянные в прах долголетием брака и той особой, странной нежностью, которую несомненно проявляла королева Моргана к своему венценосному мужу.
Перед своей младшей дочерью властительница предстала в летней мансарде, укрытой прозрачным стеклянным куполом на случай дождя. Эта мансарда была любимейшим местом королевы Луизы – спокойная, тихая, просторная, она казалась зеленой из-за большого количества растений в керамических горшках, расставленных тут и там по мраморному полу: алых и белых роз, только утром сорванных с клумб в королевском саду, желтых тюльпанов, прекрасных лилий и гортензий.
Когда принцесса переступила порог чарующего помещения, правительница стояла возле стеклянного купола, вглядываясь во что-то вдали; лицо ее выражало крайнюю степень задумчивости и какой-то несвойственной ей печали, почти обреченности, да и весь образ женщины казался каким-то странно изломленным, напоминая картину одного арлинского живописца, которую видела Элиан в книге всего с неделю назад – там была изображена умирающая птица с переломанным крылом, но парадокс полотна заключался в том, что птица все равно стремилась в небо.
– Встань, – резко произнесла королева Луиза, долго и холодно глядя на дочь, по обычаю королевского двора опустившуюся перед ней в низком почтительном реверансе. Принцесса подняла голову, взглянув на мать с немым удивлением – обычно правительница, хоть и обращалась к своим детям достаточно прохладно, все же не позволяла себе подобной резкости в отношении их; выпрямившись, девушка посторонилась, и властительница, держа спину неестественно прямо, подошла к тяжелому, обитому красным бархатом креслу и опустилась в него, откинувшись на спинку; Элиан осталась стоять.