— Бляди, — предупреждал Бугаев, — не забудьте поцеловать мезузу, а то Японии вам не видать, как своих ушей!
У входа на виллу выстроилась очередь — все долго и основательно лобызали мезузу. Бугаев — взасос.
Кнут прибыл чуть позже. На «Кадиллаке».
— Идиоты! — закричал он, — вы целуете звонок! Мезуза справа!
Вновь выстроилась очередь, некоторые норовили поцеловать дважды. Розенкранц был невероятно тронут — он давно не видел очереди за мезузой.
— Скажите, там все такие, в вашей стране?
— На земле, которая дала миру Тевье, не может быть иных, — несколько выспренне ответил Бугаев и вновь облобызал предмет культа.
Перед ужином Бугаев решил поплескаться в олимпийском бассейне. Он бухнулся в него прямо в длинных, рваных сатиновых трусах, долго пыхтел, фыркал, потом прикрикнул на лошадиные ноги, которые тоже было решили освежиться.
— Цыц! — рявкнул он. — Вы что, не видите, аникейве, что здесь мужчина?! У них плавают раздельно!
Потом всех позвали к столу.
Он поразил актеров. Они ринулись к нему без всякой очереди, отталкивая и шпыняя друг друга — это был гастрономический шок. Голда, она же Китти, сразу запихнула в рот два куска лосося.
— Не жрать, бляди, — процедил Бугаев. — Мужики, за мной! Идем омывать руки!
Вся мужская часть труппы нехотя потянулась на кухню.
Бугаев заполнил кувшин водой и трижды облил каждому левую и правую кисти.
— Повторяйте за мной! — скомандовал он. — «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка вселенной, осветивший нас своими заповедями и давший нам повеление об омовении рук!»
…— Об омовении рук! — как эхо, откликнулись мужчины.
Потом все вернулись к столу, и Бугаев стал благословлять пищу: «Баруха-та адонай…»
— Амойца лейхем минуйрес… — выдавила бывшая Голда, давясь лососиной.
После благословения сели к столу.
Глаза их не видели рыбы три года, желудки — пять. Омаров и авокадо они вообще не видели никогда. И не слышали о них. Труппа умирала есть, и больше всех Бугаев. Но он пересилил себя.
— До начала ужина, — торжественно произнес он, — хотелось бы спеть.
Он обнял Розенкранца.
— Тум бала, тум бала, тумба-ла-лайка, — затянул он.
— Тум бала, тум бала, тумба-ла… — подхватил Розенкранц. У него оказался бархатный баритон. Труппа с плохо скрываемой ненавистью наблюдала за солистами.
— Пойте, бляди! — приказал Бугаев.
— …тум балалайка, — подхватила труппа, — шпил, бабалайка…
— …тум балалайка, — закончили все хором, — фрейлех зол зайн!
Потом полилось «Алейхем Шолом Алейхем», «Аллилуйя», «Иерушалаим шел заав». На «Бренд, май штетеле, бренд» горящие еврейские местечки пронеслись перед глазами Розенкранца. Барон разрыдался.
Затем Бугаев предложил всем встать и затянул «Атикву».
— Я не понимаю, — прервал себя Ариэль, — почему ему так хотелось в Японию? Бугаев был великим актером, он околдовал Розенкранца, он засыпал его афоризмами из Торы, хасидскими притчами, высказываниями мудрецов.
— А помните, у рабби Акивы… — рычал он.
Розенкранц уже ничего не помнил. Лилось шампанское. Играл маленький оркестр. Гремели тосты. Он сорвал со своей руки огромные часы с бриллиантами и напялил их на широкое запястье Бугаева. Тут же перед его очами замелькали другие руки — толстая кисть Голды, нежные ручки передних ног, худое запястье Кнута.
Супруга Розенкранца Китти набросила на шею Кнута «хай» на золотой цепочке. Розенкранц натягивал на кого-то перстень. Задние ноги лошади отхватили массивный подсвечник.
— А помните у Иегуды Галеви? — орал Бугаев. — «Я на Западе, а сердце на Востоке, без остатка. Моя пища так безвкусна и откуда ей быть сладкой…»
Розенкранц раскрыл подвалы. Тащили ящики Бордо, бутылки Бургундского, одну подаренную лично Ротшильдом. Бугаев выдул ее торжественно из горла. Другие уже тянули вина девятнадцатого столетия. Бывшая Голда лакала из запасов Наполеона Третьего.
Взволнованный Кнут носился между актерами.
— Прекратите пить, — умолял он, — я знаю, что вылазит из ваших пьяных хайл!
— А вот и еще бутылочка! — провозглашал Розенкранц. — Шато Нёв, Четырнадцатого года!
— А ну, подайте ее сюда, — орал Бугаев, — из праха создан сын человеческий и в прах вернется! Отчего же нам не пить в промежутке?
— Закрой хайло, алкоголик! — угрожающе шептал Кнут.
— «Аидише мамэ», — затянул Бугаев и обнял задние ноги лошади.
Розенкранц рыдал на его груди. Внезапно он разогнулся, сорвал с себя золотой магендавид и нацепил его на бычью шею Бугаева.
— «Аидише папэ…», — начал тот.
— «Аидише папэ…», — завыла вся труппа, протянув свои раскрасневшиеся шеи к Розенкранцу.
Тот вдруг стал задумчив. Отблеск истины лег на его лицо.
— Вы евреи, — голосом пророка вдруг произнес он, — признавайтесь, хаверим, вы — евреи?!
Все перестали выть. Замолк оркестр. Было слышно, как над столом летала одинокая пчела.
После секундного замешательства первым признался Бугаев.
— Да, — покаянно произнес он, — мы записались русскими! Кем мы могли еще записаться в этой антисемитской стране?.. Финкельштейн! — он вдруг протянул руку Розенкранцу, — Абрам Евсеич Финкельштейн!
— Абраша! — Розенкранц обнял его.
— Моше! — простонал Бугаев и похлопал барона по плечу.
Затем он начал представлять труппу:
— Венька Блох, Сарра Шлепер, Шимон Шмок, Шмульке Тохес — ему не хватало еврейских имен, и он использовал знакомые слова.
— За «тохес» в Ленинграде набью морду! — пообещал Курдюмов.
Розенкранц поочередно обнимал обалдевших актеров.
— Барух Ашем, — говорил он, — Барух Ашем…
Наконец Бугаев дошел до Кнута.
— Фёдор Зуев, — вздохнул он. — Ничего не поделаешь.
И развел руками.
Розенкранц насторожился.
— Простите?
— Не хочется от вас скрывать, Моше, — произнес Бугаев, — нашего режиссера звать Федор Иванович Зуев. Он единственный настоящий гой в нашей труппе. Простите, так уж получилось.
Кнуту нестерпимо захотелось пнуть Бугаева ногой, как это изредка делал Тевье с лошадью, когда она вдруг начинала ускорять шаг во время молитвы. И он сделал это.
— Уволю, — процедил он, — вернемся в Ленинград — выгоню, как собаку!
— Бросьте ваши антисемитские штучки! — отрубил Бугаев и повернулся к барону, — Федор Иванович вынужден был перейти в иудаизм. Там, наверху, ему заявили: или станешь евреем, хотя бы временно, или…
— Но почему? — перебил его Розенкранц. — Зачем им было это нужно?
— Эти антисемиты хотели, чтобы еврейский спектакль поставил еврей. Так сказать, пустить всем вам пыль в глаза.
Розенкранц отечески потрепал Федора Ивановича за гриву. Потом по-братски осмотрел труппу.
— Я вам всем помогу вернуться в лоно, — торжественно пообещал он, — завтра в семь, в синагоге.
На вилле встал ужасающий вопрос — или завтра возвращаться в Россию, или, так сказать, в лоно.
— Мы согласны, — ответил за всех Бугаев, — пора уже возвращаться. А то засиделись.
Кнут молчал.
— А вы возвращайтесь в свое лоно, Федор Иванович, — предложил ему Бугаев.
— Задушу! — процедил Кнут.
— Чтобы нееврей перешел в иудаизм, — сказал барон Адольфу, — надо два-три года, но у меня есть связи, и я постараюсь ускорить.
Он подошел к Кнуту и снял с его тонкой шеи «хай».
— Извините, вы не имеете на него права. Вот когда перейдете…
Русский, поставивший такой спектакль, имеет моральное право на переход.
— Не уверен, — вставил Бугаев, — он запретил лошади картавить. Он не хотел отпускать Тевье в Израиль…
Начали пить за переход в лоно. За переход почему-то хлестали водку. Подвалы пустели — у Розенкранца были целые отсеки с русской водкой, вы не забыли — он был родом из России. Московскую мешали со Столичной, запивая ее Сибирской. Тевье с передними ногами лошади танцевал на столе. Под столом что-то выла бывшая Голда, остальная часть труппы напихивала принесенные сумки яствами со стола.
Кнут стоял на коленях у восточной стены. Он молил Бога, чтобы эти сукины дети не раскрыли свои хайла.