А далее наивняк Счастливов в неподдельной обиде упрекал меня «в умышленном умолчании, а попросту — во лжи!».
Ведь, как поведал ему гостеприимный Мухаммед Арсанович, Семён Силкин, можно считать, являлся моим «давнишним другом». Оказывается, он подарил мне уникальную семейную реликвию, икону Христа Спасителя, а всего лишь две недели назад «по его дружескому приглашению» я участвовал в утиной охоте, и он лично подстрелил для меня красавца-селезня.
Тогда же, на той же охоте, мы повстречались с Мухаммедом Арсановичем и «задушевно беседовали», в частности, о моём паломничестве в Старую Рязань, и он, Ордыбьев, всё же надеется прочесть в «Звоннице» мой «юбилейный очерк».
В контексте произошедших событий напоминание о батыевом погроме Руси воспринималось кощунственно — как сладкая азиатская улыбка, перед тем, как протянуть чашу с ядом, или во время прощальных объятий нанести кинжальный удар в спину.
В своём неудержимо-многословном письме — и это особенно важно — Вячеслав Счастливов прямо-таки по-прокурорски допытывался: как я отношусь к татарам? Тут же категорически высказывался сам, видимо, призывая меня последовать его обновлённым убеждениям. Оказывается, теперь он полагает, что, подобно угро-финнам, то есть мордв, муром, мещер, татары также корневой для России народ, как и мы сами, славяне…
Дожили! Выходит, теперь Батый наш хан, а три века ига просто вживание друг в друга, — чтобы «стать и единокровными, и корневыми». Всё ещё по-советски Счастливов пытался покумить татар с русскими, — завоевателей с покорёнными, палачей с жертвами…
Ох, Господи, как легко переосмысливается история!
Что ж, стальной паутиной обвил Счастливова многоопытный паук — властолюбец Ордыбьев. Такую же стальную сеть плёл он и против меня. Но это-то понятно: я ведь для него не только идейный противник, но и нежелательный свидетель. Проще — враг! А с врагами во все времена ищут не братания, а смертельной схватки.
Тонко, ох, как тонко плёл хитроумную, многоходовую интригу лукавый, по-азиатски осторожный и беспощадный отпрыск ханского рода Орду-Ордыбьев. Почти безвыходную для незадачливого поэта, безбоязненно открытого всему на свете — и любви, и злодейству.
Меня это сильно растревожило. Я тут же отправил Вячеславу ответное послание, но не многословное, и главное — со знаковой фразой: «Кто живёт на подаяния нечестивых, тот их будущий раб!» Если поймёт, то прозреет, а если будет и дальше благодушествовать, то сомнут, и в самом деле превратят в бесправного и бессловесного раба. Такое уже неоднократно бывало на Руси — во все эпохи! Не избавились мы от подобных трагических заблуждений до сих пор…
К вечеру того дня, помнится, повалил снег, заметелило, и я, не испытывая судьбу, с утра пораньше укатил на своей «четвёрке» в Москву. Завершилось очередное моё отшельничество во глубине России.
III
Наши отношения с Вячеславом Счастливовым заморозились надолго, и мне даже подумывалось навсегда. Нет, не дошла ни до его ума, ни до его сердца моя знаковая фраза: о нечестивых и о прозрении. О том, что надо, в конце концов, ясно понимать не только видимые цели, но и невидимые опасности, а, кроме того, вести себя достойно и непременно по-мужски.
Однако по весне, в светлое Новолетие, — в Древней Руси Новый год наступал в начале марта, — получаю от него скоропалительное послание, как всегда, захлёбывающееся в эмоциях и лишнесловии. Обиды, будто бы и не бывало, а вот настойчивое, навязчивое внушение о «меняющихся Гольцах», о «благодетеле» Ордыбьеве, о «духовном возрождении», — о строящейся мечети! — меня просто потрясло.
Я не находил себе места. Вот ведь как быстро можно изменить исторический облик села по чьей-то упрямой воле. А натура у Ордыбьева азиатская — узорчатая сталь: булат!
Незадачливый же поэт Счастливов, оказавшийся пешкой в его игре, легкомысленно радовался тому, что «Гольцы оживают», что в них переселилось «около сорока семейств, правда, в основном мусульманских». Однако, в принципе, «это естественно для бывшего Касимовского царства». Дачники же «с удовольствием распродают свои дома, потому что щедрый Мухаммед Арсанович предлагает суммы, перед которыми невозможно устоять».
Сообщал он также с какой-то непонятной дурашливостью, что «почти полностью выгорела замшелая улица ещё аж земской постройки», с небрежением добавляя: «сгорел и дом твоей знакомой, сумасшедшей учительницы, кляузницы Ловчевой». Более того, Счастливов кощунствовал: мол, теперь «унылое порядье напротив величественного замка „ОРД“ выглажено асфальтовыми катками до такой гладкости, будто лакированная столешница. Там будет автостоянка», — торопился сообщить он.
Не забыл упомянуть и Родьку с Ромкой, «этих опасных рецидивистов», которые, как он и предполагал, — ах, это мелкое тщеславие! — «бежали на Кавказ, в Кабардино-Балкарию, где и обнаружен „гранд-чероки“». Но сами, — возмущался, — «похоже, исчезли навсегда».
С сердитой тоской мне подумалось, что исчезли Родька с Ромкой совсем и не на Кавказе, а в окрестных лесах, где в каком-нибудь из глухих урочищ зарыты на три метра, как когда-то вместе со своим хозяином угрожали мне. В изощрённости действий Ордыбьева я не сомневался. Представил, что вместе с ними, в той же яме, покоятся и верные доги, чёрный и тигрово-палевый, не сумевшие всё-таки разорвать в клочья косматого Шамиля, несомненно, одного из убийц Силкина и его егерей-телохранителей.
Эх, Слава, Славик!.. С чего это ты так унизительно строчишь под властную диктовку Ордыбьева? Зачем это тебе? Ради чего ты оказался опять его гостем? Ради очередного пополнения своего «донжуанского списка»?..
Потрясение моё было всепоглощающим. Дела разладились, рукопись сама собой отложилась. Я печально сознавал, что в одиночку не в силах изменить упрямый ход событий. Это может произойти только тогда, когда прозреет значительная часть народа. Но пока он, народ, не прозрел, пока он безмолвствует, ничего не переменится…
Сдача же отчих позиций легкокрылым поэтом Счастливовым мне не казалась ни случайной, ни что-либо решающей. Честно скажу, не волновала и его дальнейшая, по-моему, жалкая судьба. В охватившей все сферы жизни русской трагедии это была такая маленькая частица, такая едва различимая капелька, что и не заметишь, а, тем более, ни его, да и никого другого не подвигнешь к покаянию, к противодействию. Мы, русские, тоскливо говорил себе, продолжаем проигрывать во всём: в большом и малом; поражения наши никак не кончаются…
И всё же, всё же…
Повсюду вокруг вроде бы накарканная катастрофа, однако коллапс[10] не наступал. Россия держалась: стояла на ногах, хотя и не совсем твёрдо, но на колени не опускалась, а, тем более, не пласталась по земле. Это было удивительно и для них — всяких мастей недоброжелателей, предателей, открытых врагов, и для самих нас. Да, в какой-то стержневой тверди мы не отступали, не сдавались. И в этом была вера: если выстоим, то тогда Господь нас простит и придёт на помощь.
Часами — в одиночестве, запутанными снежными тропами, часто по уямным колеям от лыж — бродил я по Тёплостанскому лесопарку, неотвязно думая об одном: что же с нами происходит? Что же впереди?.. Навязчивым рефреном звучали понятия, имеющие отношение к державности, к государству, из-за которых в нашем двадцатом веке, от начала его и до конца, были изломаны миллионы человеческих судеб и даже самостоянье целых народов, ради лишь того, чтобы переубедить, доказать, обвинить, а в конечном счёте властно подчинить: единая и неделимая — о России самодержавной, имперской; интер-национальная, дружба-народная — о Союзе Советских Социалистических Республик: тоталитарном, претендовавшим на всемирность…
Десятилетиями ломали сознание, разрушали русскую нацию, отменяли российские традиции, православную веру. Однако Божественные сущности оставались незыблемыми: язык, библейские заповеди, этно-психическое творение. Богоугодное неподвластно ни стальной воле вождей, ни железо-бетонным теориям, ни кровавому террору.