За рощей открылась большая старица, настоящее озеро, в ольховом окружении. На дальнем конце величественно возвышался, не менее, чем столетний дуб, ещё не сбросивший свою скрученную, коричневатую листву. Под ним на столбах возвели резной навес, имитирующий черепичную крышу, под которым был вкопан длинный стол с лавками, а по бокам на толстых пеньках лежали устрашающие головы драконов с разверзнутыми пастями, с острыми, торчащими, как стрелы, языками. Я остановился, заглядевшись, но, нет, не на драконьи пасти, а на многочисленное семейство уток — красавцев-селезней и скромненьких самок. Чем-то озабоченные, они беспокойно покрякивали и торопливо, зыбкими угольниками, резали нефритовую воду, устремляясь к середине старицы. Казалось, что по зеленоватому глянцу плывёт всамделишная эскадра.
И вот в этот миг за ольховым молодняком взревел-зарычал мощный двигатель и оттуда, будто танк, выкатил, набирая скорость, мощный вездеход — «гранд-чероки». В нём, держась за поручни, стояли два обалдуя, длинный и квадратный, выряженные в тёмно-зелёные камзолы, точнее, в стёганные татарские архалуки, в чёрных косоворотках, с ружьями за спиной, в бейсболках, на высоком фронтоне которых серебрились всё те же навязчивые буквы — ОРД. Они едва сдерживали на поводках лающих по-сумасшедшему догов[5] — двух громадных псов чёрного и тигрово-палевого окраса, похожих на «собаку Баскервиллей». Насмерть перепуганные утки, панически крякая, взлетали с нефритовой глади старицы и уносились к Оке, но злобные доги ни разу и морды не повели в их сторону.
«Гранд-чероки» перегородил дорогу у самого бампера моей «четвёрки». Я узнал всех троих: за рулём сидел Силкин, в кузовке с собаками находились охранники, а ныне, выходит, егеря. «Квадратный» — с кабаньей, безшеей головой — в дикой радости захохотал и, указуя пальцем на меня, вскрикивал: «Родька, гля! Гля! Это же та падла, которого мы рыскали!..» Длинный Родька, чьё бледное, уродливое лицо — с утюжной челюстью, с подлобными впадинами, откуда шныряли жалящие глазки, — изобразило довольную ухмылку, перегнувшись скобой к водительскому окну, что-то тихо и убедительно наговорил своему суверену. Силкин багровел, наливался злобой. Слава Богу, я успел закрыть водительское окно, потому что в следующее мгновенье одним прыжком «баскервилли» оказались возле него, и я во всех подробностях мог разглядывать их огромные пасти и налитые кровью глаза. Псы безумно лаяли, готовые разорвать меня в клочья, но от невозможности совершить сие действо подвывали по-щенячьи и беспомощно царапали длиннющими когтями стёкла.
От невероятности происходящего я не мог ни возмутиться, ни что-либо предпринять, потому что два ряженых обалдуя, наставили свои двустволки, целясь мне в межглазье. От отчаянья я включил противоугонную систему, тревожное завывание напугало псов, они даже отскочили далеко в сторону, но сам я не двигался, не наклонял голову, а остолбенело глядел в дула, не веря и не понимая, что всё-таки происходит.
Силкин, приоткрыв дверь и, высунувшись из машины, тоже, как и его обалдуи, наводил на меня дуло… но, нет, не двустволки, а уже известного «пистоля Дантеса». С ужасом я представил: вот-вот раздастся тройной залп — и всё!.. — несчастный случай… Хотя и смертельный, но ведь на охоте!.. Мол, чего только не случается там, где стреляют?.. А Базлыкова рядом нет — не спасёт, не заслонит…
Над нами, сделав круг над окской долиной, над омертвелыми лугами, появилось, снижаясь на глянцевую гладь старицы, громко крякающее утиное семейство. Граф Чесенков-Силкин, а за ним и два его холуя выстрелили вверх, и на белый капот моей машины с небес упал, летевший первым красавец-селезень.
Он лежал на боку, размахнув перебитое крыло, конвульсивно подрагивал, приоткрывая чёрную бусинку глаза, в которой отражались смертельная боль и великое недоумение. Из-под него ручейками текла кровь, и на бело-кровавом фоне особенно выделялось великолепие его оперения, будто отлакированное, — малахитовая головка с солнечным клювом, фиолетовая грудка и опаловое, нежное брюшко; а под крыльями ярко синели «погоны» с обводами; и хвостовой чёрный бархат с сильными белыми перьями, которые предназначены для торможения при посадке.
Было тоскливо-жалко наблюдать его предсмертные конвульсии. Дёрнулись розовые лапки, откинулась головка — и завершилась безгрешная утиная жизнь… А чёрный дог, оборвав лай, схватил мёртвую птицу алчущей, алой пастью и понёсся скачками к столетнему дубу, к едальному месту, а за ним и тигрово-палевый…
IV
Я чувствовал опустошённость, усталость, безразличие; и было совсем небоязно перед этими ряжеными убийцами. Печально думалось о том, что селезень всю свою жизнь неразлучен с уточкой; и всегда они вместе — плавают, кормятся, летают, выводят потомство; и всегда он, красавец, впереди, а она, скромненькая, пёстрокоричневая, преданно следует за ним — повсюду! И что же, когда он убит? Верная уточка — вдова? Бесконечно одинока?..
«…как мысль в мироздании, — странно заключил я, и упрямо подтвердил: — Да, как одинокая мысль в вечности… Но разве чужая смерть заботит праздного убийцу?..»
Силкин изображал из себя сиятельство, я был благодарен Базлыкову за то, что он предупредил меня об этом. Выглядел новоявленный граф довольно нелепо, претенциозно: был экипирован по охотничьей моде английской викторианской эпохи, когда жили Конан-Дойль и его литературные герои — Шерлок Холмс и доктор Ватсон. Видно, черпал он своё щегольство, свою элитность из упрощённых по мысли и по изображению сериалов в вездесущем телеящике. Получалось: в нынешнем примитивном, но всамделешнем и пугающем сюжете демонстрировался старинный помещичий быт — полуроссийский, полуанглийский; смесь русского крепостничества со спесивой буржуазностью английских лендлордов. Способность к мимикрии, к той изменчивости в поведении, к той приспособляемости к тому или другому лицу, от которого в недалёком прошлом Силкин зависел как хозяйственник, то есть добытчик и толкач, теперь перешла у него в иную плоскость, когда он должен был, подобно артисту, перевоплотиться в новый малознакомый образ, то есть в сиятельство, и, по крайней мере, внешне соответствовать. Вот он и старался!
В общем, был Силкин облачён в суконную куртку болотно-песочного цвета в крупную чёрную клетку, в такого же цвета галифе и в атласные краги со шнурками, а голову прикрывало странное английское кепи, сочинённое по образцу колониального шлема, с двумя козырьками — наперёд и назад. Сумасбродность его наряда усугублялась ещё и тем, что в руке он держал «пистоль Дантеса».
Ничего хорошего от общения с ним ждать не приходилось.
Глава девятая
Выкрутасы графа
I
— А-а, попался! Ты кто таков?! — проорал, распаляясь, граф Чесенков-Силкин. — Кто, спрашиваю?! Всякий тут станет заявлять, …! Вишь ты, барон! Думаешь, поверю? Говнюк ты, а не барон! Интилихент сраный! Да знаешь, что я с тобой сделаю? В землю зарою! На три метра! Живого! С-час прикажу! Понял?! И никто не узнает, где могилка твоя, ха-ха, — пропел, хохотнув, он. — Знаешь, чьи тут владенья? Мои! Здесь моя воля! Усёк, пи…?
Выдав сию грязную порцию нарочитого гнева, Силкин засопел над своим пистолетом: всыпал в ствол пороха, вогнал пулю, после чего неуклюже, вперевалку, как разжиревшая баба, двинулся к моему водительскому окну. Заглянул вовнутрь с пристальной жадностью, опять же чисто по-бабьи! Удостоверившись, что в машине никого больше нет, отошёл на четыре шага и, неожиданно развернувшись, вскинул руку, целясь мне в лоб. И опять по-дикому принялся распалять себя в неудержимом гневе:
— Да ты …! Да ты …! Да знаешь …! Родька! Ромка! Сюда, сволочи! Вытащить этого пи…! Да собак привяжите, нерадивы! — кричал-командовал он. — Ну ты, интилихент сра…, а ну-ка опусти стекло! А то вмажу — в крошеве захлебнёшься! Слышь, гврю?! Башку продырявлю! Открывай, гврю! Ты арестован! Посидишь у меня в подвале! С крысами! В ногах валяться будешь! Барон, вишь ты! Самозванец! А ну выходи!