— Что там? — спросил хмуро.
— Плоха, хазаын, — отвечал тот, поцокав осуждающе языком. — Сэмен дэвки вызвал. Опят засэданью устроыл. Свой кабэнэт. Дэвки вся голый. Вокруг стол. Ла мур. Вот так, — и он согнулся, показывая как: растопырил ноги и вытянул руки. — Родька и Ромка, совсэм пьян, тоже голый. Охрана сбэжал — тоже голый. Граф’ын на крэсла сыдыт, тоже голый. Дэвка на колэнка стал. Дуло дрэвный пыстол лыжит. Он заряжен.
— Хватит! — рыкнул сквозь зубы Ордыбьев. Отброшенным мизинцем указал; мол, на место! Шамиль, как напуганный волк, пружинисто отскочил в темноту.
— Слышали о графских художествах? Совсем распоясался, — возмущенно бросил Ордыбьев. — Свальный грех устроил. Содом и Гоморру. Не в первый раз уже! Совсем забыл, кто его вытащил на верх. Непамятлив русский человек! — И добавил сквозь зубы, непрощающе: — Вообразил себя неуязвимым. Но ведь такого не бывает.
Он ждал, что я поддержу его возмущение, но я промолчал. В конце концов, говорить нам уже было не о чем, раз мы противники. И тут вспомнилось, ради чего я сюда приехал. Теперь я получил тот редкий шанс, когда мог, хоть как-то отомстить Ордыбьеву за всё неправедное и жестокое, сотворённое под его властной рукой. Моральные уродства его главного подручного оказались за пределами даже нынешней вседозволенности. К тому же, фальшивое сиятельство чрезмерно распоясалось в своей безнаказанности. Задуманная мной изобличительная статья, безусловно, может нанести памятливый, а, возможно, и непоправимый ущерб не только личному престижу олигарха, но и разрекламированному имиджу его многопрофильного концерна.
Однако не избежать и жертв, вновь тревожно подумалось мне. Прежде всего вскрытие всей правды непременно переломит жизнь бывшего антиквара, комбата Базлыкова и его бесконечно униженной жены. А уж то, что я и сам могу пострадать, в расчёт не бралось — не привыкать! Но всплыло и другое: неуступчивая, многолетняя борьба Надежды Дмитриевны Ловчевой оказалась проигранной, и, в общем, завершилась печально…
И всё же: как поступать?.. Да, как поступать?! Шанс ведь редкий, и его нельзя упустить! И тут я решил проверить Ордыбьева на испуг, или хотя бы вытянуть из него какое-то откровение, которое подскажет дальнейший поворот событий.
— А не кажется ли вам, Мухаммед Арсанович, — тая нахлынувшее волнение, достаточно равнодушно произнёс я, — что кто-то иной, уже не Ловчева, напишет разоблачительные письма о графских художествах, как вы изволили выразиться? Целый мешок разоблачений! — съязвил я. — И анонимных, и подписных. Уж в них изобразят не только всю отвратительную правду о Силкине, но и массу чудовищных домыслов. Да ещё найдётся досужий журналюга, который так разукрасит факты, что, как ныне говорят, мало не покажется. Будто речь идёт не о вашем респектабельном концерне, — опять съязвил я, — а о воровской, бандитской малине. И ведь именно вам, Мухаммед Арсанович, придётся отмываться и от похотливых мерзостей фальшивого графа, и от предвзятых пакостей рукастого журналюги.
Ордыбьев, казалось бы, не услышал сказанного, — не удивился, не возмутился, словно это его не касалось. Нужно отдать ему должное — той выдержке, тому умению, с каким он мог уйти от ответа: паузой, молчанием. Конечно, он всё услышал, всё понял и, без сомнения, сразу представил все пагубные последствия. Но виду не подавал, а продолжал, как ни в чём не бывало о своём, о том возмущении, которое в нём вскипело после сообщения косматого Шамиля.
— Вы знаете, а ведь Семён был незаменим на первом этапе, когда начался передел собственности. Его находчивость творила чудеса. А всё потому, что никто не знал, чего нельзя и что можно. Тут его напор давал блестящие результаты. Но ныне опомнились. А Семёну хоть бы что! Зазнался, охамел. В отношении даже меня, — обидчиво подчеркнул он: мол, благодетеля, суверена. — Совсем вышел из-под контроля. Неслыханное творит! Дела забросил и только одно — наслаждения. Да ведь как примитивно! Жрать-пить да совокупляться. Нет, добром это не кончится. Не должно кончиться Содомом и Гоморрой! — заключил возмущённо и добавил — отстранённо, неприветливо: — Спасибо за проведённый вечер. Прощайте!
Он протянул бледную ледяную руку. На моё слабое рукопожатие ни один палец его не шевельнулся. Халиф затаился в неутолённом гневе.
Глава четырнадцатая
Расправа
I
После Покрова, когда первый снег очистительной простынёй накрыл омертвелую землю, ко мне в Тульму неожиданно примчался Вячеслав Счастливов. Оказывается, накануне он получил моё письмо, в котором я вскользь, но язвительно изобразил свои приключения в Гольцах. Но главное теперь заключалось в другом: я отказался писать о 760-летии батыева погрома Руси. Особенно его задела моя ирония по поводу того, а следует ли вообще в стотысячный раз воспевать самоубийственный героизм дружины князя Игоря Ингваревича и подобный подвиг отряда Евпатия Коловрата? Свой отказ я мотивировал тем, что не созрел ещё для осмысления как давней, так и нынешней русской трагедии.
Однако взамен я предлагал ему перепечатать в «Звоннице» произведения той эпохи, того же XIII века, кстати, неповторимую по глубине печали, по высоте духа — «Повесть о погибели Рязани», сопроводив её высказываниями исторических деятелей, а также восприятием тех давних событий современниками. Сам соглашался написать эссе, где намеревался подчеркнуть следующее: надо знать, помнить, удерживать и строить Отечество — воочию ощущать врагов, с предельной заботливостью готовиться к защите.
Кроме того, я напомнил, что хан Батый, завоеватель, безусловно, величайший — жестоко-мудрый, целе-устремлённый, сумев объединить четырнадцать орд — несметное войско по тем временам, потратил почти пять лет на свирепое уничтожение непокорных русичей, чтобы в дальнейшем завоевать всю Европу — до скалистых берегов Атлантики, и только смерть великого хана Октая в столице империи на Амуре остановила его безудержный натиск на наших вечных недоброжелателей и соперников. Об этом тоже важно помнить — и нам, и им!
Вячеслав Счастливов, натура стремительная на поступки и решения, сначала напрочь отрицал и моё предложение, и моё видение батыева нашествия; высказал немало неприятных, несправедливых и даже оскорбительных слов, но когда наконец мне удалось заставить его задуматься, загорелся пламенем неудержимым, завосторгался. Ах, эти поэты!.. Тут же принялся изображать газетный разворот, намечать имена, картинно расписывать художественное оформление и даже уверять, что издаст эту «творческую находку» иллюстрированным буклетом — «как катехизис борьбы»!
Нет, нелегко общаться с поэтами. Однако их бурный восторг очищает душу от собственных мрачных раздумий, словно свежий ветер разгоняет хмарные тучи, открывая небесные колодези для живительного света, — для надежды и веры.
Довольные друг другом, мы сели, как говориться, пить чай, тем более, Слава Счастливов не преминул прихватить с собой фирменную сулейку «Руси Рязанской»! Разговор наш принял необязательный и случайный характер и только в конце застолья (уже настоящего чая-пития) он неожиданно спросил:
— Слушай, ты ведь хорошо знал Силкина? Говорят, он был пройдошистый, грязный деляга, да?
— Постой, почему «был»? — насторожился я.
— Ну как же! Ты разве не знаешь? Не то он застрелился, не то его застрелили. Пишут, правда, несчастный случай. Но я убеждён — умело подстроенное убийство. Что-нибудь местные мафиози не поделили, как думаешь?
— Послушай, Вячеслав, а можно по порядку? — разволновался я.
За обещанный мной Ордыбьеву «мешок разоблачений», естественно, я не брался. Это была метафора, с одной лишь целью — припугнуть его. Но он, похоже, перепугался не на шутку, а смертельно — да, для Силкина… Выходит, в смерти «графа» есть и доля моей вины?.. Однако у меня и в мыслях подобного не было. Кроме того, мне не вполне ведомы нравы новых господ — слишком уж скоры они на расправы даже среди своих верных подручных.