— Н-ну, не совсем… пожалуй, да, — быстро поправился я, сообразив, что большего он не скажет. — Хоть и без деталей, но проясняет ситуацию вполне достаточно.
— Ну вот, я с вами откровенен, — Ордыбьев облегчённо улыбнулся и даже как бы по-приятельски: мол, ничего не таю. — А теперь я надеюсь на вашу откровенность.
— Что ж, пожалуйста, — согласился я.
III
С удивлением я сознавал, что наше общение оказалось не только неожиданным по откровенности, но просто непредсказуемым по смыслу сказанного. Вероятно, это был тот самый случай, нередкий в российских бескрайностях, в уединённой тишине и умиротворённой прелести предзакатной природы, когда вдруг мы начинаем исповедоваться случайному встречному, говорить о том, о чём и себе в тайных мыслях не всегда признаёмся. В общем, начинаем выворачивать душу наизнанку. Постараюсь в дальнейшем передать наш разговор как можно точнее, особенно по тем признаниям, которые выплеснул мне Ордыбьев, как выяснилось, потомок одного из сподвижников Батыя. Да, да, — именно Батыя! Но пока мы ещё преодолевали те преграды, которые создал мой неожиданный визит в Новые Гольцы — так их теперь следует называть! — и, несомненно, моё враньё о «бароне Штольце».
— Это правда, что вы знакомы с той полусумасшедшей учительницей, которая завалила своими кляузами все инстанции? — так же, как и я, вкрадчиво спросил Ордыбьев.
— Правда, — сразу ответил я. — Только вряд ли я стал бы определять это как знакомство. Просто случайно пересеклись пути. Несколько лет назад я приезжал в Гольцы по личной, связанной с князем Сергеем Михайловичем Голицыным, надобности. Она кое-что мне рассказала о Гольцах, об умирающих Гольцах, — подчеркнул я, — в частности, сетовала на закрытие школы и больницы. Теперь я понимаю, что закрыты они не без вашего участия.
Мое полуязвительное замечание он хладнокровно пропустил мимо ушей и продолжал выяснять нужное для себя.
— Значит, вы никогда раньше не знали эту кляузницу, приехали сюда не по её письму?
— Никогда не знал, а завернул сюда, можно сказать, по мистической подсказке.
— По мистической подсказке? — переспросил он недоверчиво. — В первый раз — «пересеклись пути», а теперь — некая «мистическая подсказка». Не вижу логики.
— Однако подозреваете, что изворачиваюсь, — усмехнувшись, пошутил я.
— Допустим. Но логики не вижу.
— Здесь дело не в логике, Мухаммед Арсанович, а в том, что связывает эти два приезда. Вы просто не видите, не можете видеть предмет этой связи.
— Ну, что ж, объясните его мне.
— А, между прочим, зачем вам это знать?
— Вы даже не представляете, как важно, — искренне признался Ордыбьев и даже остановился.
— Хорошо, разъясню. Кстати, никогда не делал из этого тайны. Наоборот, всегда готов был рассказывать.
— Тогда расскажите, пожалуйста.
— Пожалуйста, если вам это угодно.
— Не только угодно, а повторяю: очень важно.
— Так вот, пересеклись пути с Надеждой Дмитриевной Ловчевой случайно. Тогда я увидел её, выходящей из дома напротив кирпичной стены, совершенно для меня необъяснимой. Интеллигентного вида, одета скромно, на голове — траурный платок. И хотя была она в трауре, я все-таки подошёл. Не слишком ли подробно?
— Продолжайте, я весь внимание.
— Она направлялась на кладбище: был праздник Вознесения Господня. Из разговора с ней я узнал удивительную историю голицынского яблоневого сада и то, что при Советской власти его закрепили за школой.
Тут я сделал намеренную паузу, намекая: мол, белый замок концерна «ОРД» возведен на школьной территории. Но Ордыбьев молчал, нетерпеливо поглядывая на меня.
— Себя Надежда Дмитриевна представила завучем несуществующей школы. А вот о голицынской истории села Гольцы она знала мало и посетовала, что зимой того года умерла старейшая учительница Дарья Фёдоровна Чесенкова-Силкина, которая, как говорила Ловчева, частенько вспоминала княгинь, мать и дочь, особенно — княжну Софью, приютившую в Петербурге её тётку Матрёну Филипповну Чесенкову и даже обучавшую её за собственные деньги на высших женских медицинских курсах. Не знаю, стала ли та акушеркой или терапевтом, не догадался спросить.
— Нет, не стала, — холодно уточнил Ордыбьев. — Её с княгиней арестовали как заложниц и, судя по всему, расстреляли.
— Неужели по доносу Семёна Силкина?! — вырвалось у меня.
— Да, по его доносу. Между прочим, княгиня Софья Владимировна Голицына сама была врачом и довольно успешным! Дважды она возвращала к жизни того же Силкина.
Я остановился неверящий, — потрясённый!
— И он, — голос мой срывался, — и он… так возблагодарил?
— Чему вы удивляетесь? Тогда ненависть затопила Россию. Кстати, — по-прежнему холодным, бесстрастным тоном, без капли сочувствия говорил Ордыбьев, — Силкина, будущего коммунара, считали её назывным сыном.
— Назывным сыном? — недоумённо повторил я.
Ордыбьев ядовито произнёс:
— Нынешний Семён, наш ухватистый Пупырь, сделал другую формулировку: приёмный сын. Это очень важно, в частности, в делах наследования.
— Значит… ну, как бы выразиться? Документально доказано? В архивах есть документы?
— В архивах Петрочека обнаружен один донос и ни слова о вероятном расстреле. Всё остальное — устная легенда. Но по нынешним временам и этого достаточно, если имеешь деньги. Любой титул можно купить, — он презрительно посмеялся. — Ещё такую родословную сочинят, что невольно поверишь в голубую кровь. Семён, конечно, всё это делал на кураже, даже герб графский заказал. Хотите знать, сколько это стоит? Или вам хорошо известно? Вы ведь себя бароном представили, — съязвил он, и очень удачно.
— То была неумная шутка, — смутился я.
— Ну что ж, тогда вернёмся к Ловчевой. Кем она вам приходится?
— Господи, да никем! С той случайной встречи никогда её не видел, а обо мне она не сочла нужным что-либо узнать. Понимаю, была поглощена собственным горем. Правда, о Силкине, с которым училась в одном классе и даже дружила — ну, знаете, школьная дружба-любовь, — так вот, о нём она высказалась непримиримо: порченый человек! Как раз мне это и нужно было тогда выяснить.
Ордыбьев замер на полушаге и вопрошающе уставился на меня. Спросил тревожно:
— А почему он вас интересовал? Интересует? И тогда, и теперь?
— Вы опять не видите логики?
— Нет, не вижу.
— «Тогда» он был Семён Иванович Силкин, директор нефтебазы, а «теперь» — граф Чесенков-Силкин.
— Ну и что? — озадаченно пожал плечами Ордыбьев. — И всё же: отчего он вас «тогда» заинтересовал и «теперь» интересует?
— Видите ли, в этом одна из причин и, пожалуй, единственная обоих моих наездов в Гольцы… Не догадываетесь?
— Как я могу догадываться? — нервно удивился он.
— Ладно, начну всё по порядку, и опять нужен пролог.
— Ну что ж, я готов слушать, — недовольно согласился он.
Мне пришлось рассказать Ордыбьеву об иконе. Правда, я опустил многие подробности. Да нет же, просто соврал: мол, приобрёл её в Москве на измайловской ярмарке антиквариата, поражённый подписью. Я ведь помнил просьбу-предупреждение поверженного антиквара Базлыкова не упоминать о нём и прежде всего о его причастности к моему приобретению. Но зря я беспокоился: Ордыбьева всё это никак не интересовало. Как и мои нелады с собственной совестью, после того, как узнал от Ловчевой, что икона краденная.
Ордыбьев прервал меня:
— А ведь я, как ни странно, мог бы догадаться! — Он пристукнул себя ладонью по лбу. — Ведь та кляузница действительно упоминала об иконе и о надписи на ней. По наивности ей казалось, будто Семён не смеет объявлять себя потомком князей Голицыных. — Он облегчённо посмеялся. — Так вы сказали, что то был знаменитый Сергей Михайлович Голицын?
Я понял, что о Голицыне Ордыбьев знает никак не меньше меня, а может быть, и больше.
— Да, знаменитый московский благотворитель, попечитель…
— Награжденный императором Николаем Первым, — заметил он, — высшим российским орденом Андрея Первозванного с алмазами. Правильно?