— Простите, Наталья Дмитриевна, выходит, Дарья Фёдоровна владелица иконы? — уточнял я о своём.
— Ну да, да! — всполошилась она. — Кто же ещё? — Однако сообразила, что мне это не вполне понятно, а потому смягчилась: — Впрочем, откуда вам-то знать? А икону попросила меня отдать Семёну. Всё надеялась, что, может быть, он образумится.
— Вот, оказывается, какова истина, — вздохнул я. — Значит, Дарья Фёдоровна Чесенкова.
— Да она-то и была последняя Чесенкова, самая настоящая. Да, самая настоящая, — повторила она. — Дочь Хромого доктора Фёдора Филипповича Чесенкова. Он был первым доктором в нашей Гольцовской больничке, сам её обустраивал, но судьба у него трагическая: погиб не по своей воле.
— А кто же погибает по своей воле? — осторожно заметил я, чтобы подтолкнуть её к откровениям.
— Это так, но только погиб он как враг народа на Соловках. Знаете такие острова в Белом море?
— Кто же не знает изначальный ГУЛаг? А за что же его осудили?
— Этого никто не знает. Даже сама Дарья Фёдоровна не знала, хотя обращалась в органы. Мы с ней предположили, что просто ОГПУ выполняла план по врагам народа, — саркастически бросила она, горько усмехнувшись, и я понял, что она не настроена продолжать эту тему. Решил уточнить о Семёне Силкине, уже не то что подозревая, а убеждённо догадываясь, что это тот самый разухабистый господин в антикварной лавке, который стрелял из «пистолета Дантеса», не представляя, что он наследственный. Я только теперь понял, чего не договаривал антиквар Базлыков, принявшийся так настойчиво дарить мне икону. Наследник-то с пьяных глаз просто её не углядел. Ныне же я оказался в достаточно непростой ситуации.
— Скажите, Наталья Дмитриевна, а Семён Иванович Силкин тоже является племянником Дарьи Фёдоровны Чесенковой?
Я специально вставил в свой вопрос отчество Силкина для подтверждения неприятной, уже угнетающей мою совесть догадки. Но Ловчева восприняла это как само собой разумеющееся.
— Нет, Семён Иваныч… — и тут она возмутилась: — Да никогда не буду его величать по имени-отчеству! Сёмка он для меня — и всегда так будет! В общем, Сёмка — это её единственный сын.
— Сын? — поразился я. Это ещё более осложняло ситуацию, делало её совсем непростой. По инерции спросил: — Но почему же он Силкин?
Мне Дарья Фёдоровна представлялась незамужней старой девой, той убежденной сельской подвижницей, которая всю себя отдала делу народного просвещения. Ох, как же всё-таки кинематограф может утвердить непререкаемый образ «сельской учительницы»!
— Да, её сын, — недовольно подтвердила Ловчева. — А на похоронах матери не был!
— Не был? Почему же?
— А завертелся в своих похождениях, — с презрением бросила она. — Нигде не могли разыскать. Потом лишь, узнали, что он в Ленинграде. Боже, теперь ведь переименовали в Санкт-Пэтэр'бурх! — И опять иноязычное слово прозвучало в её произношении с «э»-оборотным и смягченно. — Кстати, там у него много родственников — и именно Чесенковых. Инженер, врачи. Все образованные! Их там ещё молодая княжна Голицына привечала, Софья Владимировна.
— Вы даже полностью помните её имя?
— Что ж здесь такого? Она святая мученица. Мы с Дарьей Фёдоровной в поминальные дни всегда ей в церкви свечечку ставили. Да ещё Мотеньке Чесенковой. Их обеих расстреляли в Чека как заложниц. По доносу Сеньки Силкина, нашего первого коммунара. Он в Смольном служил у Ленина с Зиновьевым. Ах, я ведь уже об этом упоминала!
— И что, он имеет отношение к нынешнему Семёну Силкину?
— Да дед же его!
— Странно у вас всё переплелось, — поразился я.
— А не разыскали, — возмущалась Ловчева, — потому, что он завеялся в Таллин, никому ничего не сказав. С этими самыми, ну, сами понимаете…
— С чем? С товарами?
— Да нет же! Ну, с этими самыми… лохудрами! Очень уж он падок до похоти. И вздорный, как все Силкины. Может быть, кроме отца. Он без него рос.
— Без отца? А почему?
— Ну как же! Отец на фронте погиб. Между прочим, с моим отцом, Дмитрием Архиповичем Головиным. Их на сборы в мае сорок первого призвали, а в августе они уже были убиты под Киевом. Они закадычными друзьями были, — с тихой печалью вспоминала Наталья Дмитриевна. — Вместе Городецкий учительский техникум кончили, как и Дарья Фёдоровна. Только в разных сёлах учительствовали. Но они на велосипедах чуть ли не каждый день друг к другу ездили. Поделиться школьными делами, но главное — сердечными тайнами. Так и погибли вместе. В одном бою. В одной братской могиле похоронены. И даже в один день нам похоронки на них принесли. Вместе рыдали, мы же соседи… — И она смахнула слёзы, перекрестилась на развалины Троицкой церкви, заметив: — Ангел Господень и порушенную церковь оберегает.
— Грустная история, — вздохнул я.
— Ах, сколько таких историй по всей матушке-России! Не перечтёшь, не перескажешь. Мы ведь горькое поколение — сплошная безотцовщина. Повсеместная. Разве не так?
— Так, конечно.
— А незабвенная наша Дарья Фёдоровна, святая душа, всё мечтала на мне Сёмку женить. Всё верила, что я его образумлю, человеком сделаю. Но я его терпеть не могла, просто ненавидела: такой оказался подлый и хулиганистый. После армии женился на татарке. Привёз её показывать, а с матерью — обморок. — Помолчав, посветлев ликом, добавила: — А ко мне Дарья Фёдоровна относилась как к дочери. Моя мать ещё в войну замуж выскочила и переехала в Спас-Клепики. А я с бабушкой осталась в Гольцах… Да, как к родной дочери, — подтвердила она.
IV
Незаметно мы оказались у могил агронома Ловчева Николая Трифоновича и учительницы Д. Ф. Чесенковой-Силкиной. С цветного фото на белогранитной плите улыбался молодой, светловолосый Ловчев. Было ему лет тридцать пять: весь энергия и устремлённость, хотя даты жизни перешагнули за пятьдесят. Но только таким хотела навечно запечатлеть мужа Наталья Дмитриевна, — и, наверное, была права.
«Коленька! — прошептала она и завсхлипывала, упала на колени. — Родной мой!..»
На могиле Дарьи Фёдоровны стоял деревянный крест со стальной пластиной и лежало почерневшее, замшелое белокаменное надгробие — очень давнее, с неразличимой надписью и чем-то тяжёлым иссечённое. На макушке креста сидела желтогрудая синичка и суетливо, настороженно поглядывала на меня. Наконец вспорхнула, тревожно просвистев, но не улетела, а тут же опустилась на ловчевскую оградку. И опять беспокойно, торопливо посвистывала, и мне чудилось, что она задает вопросы и чего-то от меня требует.
«Коленька, как же мне одиноко! — всхлипывала Наталья Дмитриевна. — Как мне пусто без тебя».
«Тью, тью… фью-ю-ю», — требовала синичка и перелетела на иссечённое надгробие.
Я растерялся. Честно говоря, пожалел, что пошёл к могилам: что мне действительно здесь нужно?
А синичка металась: взлетала, посвистывая, — коротко, тревожно, как бы морзянкой; опять опускалась на крест, на изгородь, на замшелый камень; и всё — «тью, тью… фью-ю-ю…». Посвист её становился протяжным, будто произносила фразы. Конечно, я ничего не понимал, кроме единственного — ко мне она обращалась, ко мне! Но как раз это-то и вызывало необъяснимое чувство беспокойства и виновности.
Наконец и Наталья Дмитриевна обратила внимание на метавшуюся синичку и как-то незнакомо, отчуждённо, я бы даже сказал потусторонне остановила на мне замутненные, полные слёз, глаза. Её немигающий, невидящий взгляд, обращённый в нечто запредельное, ведающий то, что мне было недоступно, что являлось от меня сокрытым, не столько напугал, сколько загипнотизировал. Я онемел, а она бледно-голубоватыми пальцами смахнула слёзы, как бы выдавила их из-под прикрытых век, и, как ведунья, снисходительно усмехнулась.
— Отчего вы напугались? Это же не синичка, а душа Дарьи Фёдоровны мечется, — объявила всезнающе. — Вы же к ней явились? Так и рассказывайте.
— О чём? — растерялся я.
— Как «о чём»? Она хочет знать, что вы сделаете с иконой? Отдадите в церковь или вернёте сыну?
Со мной говорила совершенно другая женщина: убеждённая в своей правоте, не допускающая никаких возражений, никакого снисхождения. Эта другая Наталья Дмитриевна не вызывала симпатии. Я вообще, не люблю требовательных натур и никогда им не подчиняюсь. Более того, всё делаю наоборот. С какой стати вдруг эта малознакомая женщина взялась меня к чему-то принуждать, определять мои поступки. Я сам смогу решить, что правильно и справедливо.