Еще до того, как все это случилось, когда Дальвиг и его мать стояли на коленях у остывающего трупа отца и мужа, Высокие обсудили между собой их судьбу. Кто-то предлагал убить обоих, чтобы избежать возможных неприятностей в будущем – особенно с мальчишкой. Но Высокий Сима был иного мнения. Улыбаясь сквозь свою густую черную бороду, он прогудел:
– Нет, это будет слишком просто для сопляка и потаскухи. Пускай они выпьют до дна горькую чашу вины отца семейства. Для Кобоса мало одной смерти, но мы с вами не в силах воскрешать его и убивать снова. Будем милосердны, как учит нас Бог-Облако. За него заплатят другие. Пускай живут, со всей силой ощущая невзгоды, которые обрушиваются на отступников, и станут поучительным примером для будущих вольнодумцев. Я думаю, эта кара будет весомее смерти. А что до мальчишки – как только ему сравняется двадцать лет, он отправится за отцом.
Тогда Дальвиг не понимал половины из того, о чем говорил проклятый бородач, однако слова о смерти в собственное двадцатилетие он не забыл. После этого он пережил очень, очень многое – особенно для маленького мальчика, до того пребывавшего в роскоши и благополучии. Обширные и богатые земли Кобоса были конфискованы и поделены между соседями, сокровища разграблены, мать, едва пережившая многочисленные надругательства, тронулась умом. Единственное, что осталось у Дальвига, – его наследственный титул Высокого и нищая, полная унижений жизнь. Когда он стал побольше, лет пятнадцати, из соседних и даже дальних замков стали приезжать глашатаи – словно ничего не случилось, они звали его на пиры и праздники. Сначала он гневался при одном только виде одетого в богатые одежды конника, кидал в них грязью и камнями, но потом не выдержал и отправился на один из балов. Все были рады, когда он прибыл, и всласть посмеялись над его грубыми манерами, над его нелепой и убогой одеждой. Становясь белым от гнева, Дальвиг бросался на обидчиков, но слуги оттаскивали его прочь. Среди Высоких и их вассалов помельче не было принято драться на кулаках, а меча или даже захудалого кинжала у Дальвига отродясь не было. Никто и никогда не учил его фехтованию, куртуазным манерам и изящным приемам езды на лошади. Никто не хотел становиться его другом, и единственное, на что он мог рассчитывать, – жалость.
Пустой и неухоженный замок подавлял Дальвига своими гулкими комнатами и залами. С самого детства они казались ему гробницами, наполненными призраками тех людей, что обитали здесь до разорения. Пыль, мусор, птичий и мышиный помет стали единственным убранством большинства покоев. Что может быть страшнее? Только эти же самые комнаты, наполненные воем сумасшедшей женщины, бывшей красавицы, гордой и статной Мюриэллы. Мать Дальвига долго болела, не вставая с постели с того страшного дня. Позже оказалось, что она тронулась умом. Немного оклемавшись, Мюриэлла целыми днями сидела, уткнувшись взглядом в угол, и только иногда принималась кричать, так дико и страшно, как она не кричала даже в грубых объятиях захватчиков и убийц.
Еще некоторое время спустя выяснилось, что мать Дальвига беременна. Старая кухарка, вместе с мужем и сыном пережившая резню и оставшаяся верной хозяевам, не посмела убить плод во чреве безумной матери. Ближе к тому сроку, когда должно было появиться дитя, Мюриэлла вдруг стала приходить в себя. Понемногу к ней вернулась способность разговаривать, есть самостоятельно, узнавать окружающих и даже гулять вокруг замка. Лишь только жуткие припадки, сопровождаемые ревом смертельно раненной медведицы, продолжали преследовать ее.
Дитя родилось здоровым и крепким, и это влило в Мюриэллу новых сил. Словно какое-то знание придавало ей жизни. Дальвиг смутно помнил это время. Кажется, мать говорила что-то о том, что в ребенке возродился ее умерщвленный муж, и ее нисколько не смущало, что это была девочка. Одно время казалось, что вернулась прежняя Мюриэлла – стройная, опрятная и красивая лицом, гордая осанкой и манерами. Убожество жилища и одежд не смущали ее, даже прошлое как будто отступило вместе с жуткими приступами…
Временное облегчение кончилось не сразу. Беда возвращалась постепенно, исподволь. Девочка, с виду вполне нормальная и здоровая, медленно росла, поздно начала ползать, садиться и ходить. Говорить она не умела до четырех лет, а когда произнесла первые слова, в них почти не было смысла. Так, постепенно, стало ясно, что маленькая Этаэль лишена ума. Она была тихой и спокойной, но толком не могла ни справить нужду, ни поесть. В будущем из нее грозила вырасти внушающая жалость и отвращение дурочка – существо, почти что не способное жить без посторонней помощи.
Старая кухарка первой поняла это, потому что ее собственный сын, выполнявший в замке всю грязную работу, тоже с рождения страдал скудоумием. Когда осознание страшной правды настигло Мюриэллу, она разом превратилась в старую, сгорбленную и морщинистую развалину. Это напугало Дальвига едва ли не сильнее, чем смерть отца и прочие ужасы, испытанные им за пять лет до того. Мать, за ночь состарившаяся на тридцать лет, ее внезапно вернувшиеся припадки, страшная весть об ущербности сестры.
Еще некоторое время жизнь на останках замка Беорн, какой бы жуткой она ни казалась, шла своим чередом. Тогда, на шестнадцатом году, Дальвиг уже мог осознанно опасаться за собственный рассудок. Окруженный безысходностью и сумасшествием, он сам боялся сойти с ума и превратиться в косматого, дикого зверя, роняющего слюну и бродящего без дела по пустым комнатам.
Однажды старая кухарка, отвлеченная какой-то заботой, опрометчиво оставила Мюриэллу одну в тот момент, когда она, в кажущемся добром здравии, купала дочь в кухне, наполненной запахами золы и горелого сала. Кухарка не успела вернуться сама: ее позвал в кухню такой знакомый, но по-прежнему внушающий ужас безумный рев. Когда старуха, охая и дрожа от страха вбежала в полутемную комнату с низким потолком, Дальвиг был уже там. Застыв как изваяние, он безмолвно смотрел на тело сестры. В припадке яростного безумия мать не то утопила ее, не то задушила и бросила плавать в громадной кадке из грабовых досок. Самой Мюриэллы не было, даже вопль прекратился, затихнув где-то наверху.
Дальвиг долго стоял не в силах двинуться с места и смотрел на плававшее в мутной воде детское тельце. На тоненькие белые ручки и ножки, на серые волосы, раскинувшиеся кругом, подобно потухшему солнцу. Лучи-пряди едва заметно, будто это были последние такты агонии, шевелились в качающейся воде. Лицо девочки было прекрасно, и Дальвиг с пугающей отчетливостью понял, какая прекрасная, красивая, счастливая жизнь была оборвана. Нет, не сейчас – много раньше, в тот день, когда в замке Беорн прервались очень многие жизни. Перед его мысленным взором вдруг предстала Этаэль, такая, какой она могла бы быть, не умри отец, не будь изнасилована и сломлена мать. Чистое, сотканное из солнечного света дитя, растущее, но не становящееся скучным взрослым, а остающееся таким же милым, добрым, непосредственным. Вся непрожитая жизнь сестры, несчастного создания, беззащитного перед всем жестоким миром и ставшего жертвой собственной матери, прошла мимо в один миг. Дальвиг поднес ладони к лицу и понял, что щеки сплошь мокры от текших по ним ручьями слез. Он не плакал ни в тот день, когда разом лишился всего, кроме жизни, он не плакал и много раз после, когда имел на это веские причины. Он заплакал только теперь.
Мюриэлла совсем ненадолго пережила дочь. Опомнившись от припадка и ужаснувшись содеянному, а может, и продолжая безумствовать, она взбежала на самый верх правой башни, смотровая площадка которой уцелела после штурма. С нее, с высоты в пятьдесят локтей, Мюриэлла бросилась вниз и разбилась о выглаженную ветром и дождями каменную площадку у подножия. Кухарка пыталась не пустить Дальвига наружу, но он, к тому времени переставший плакать, вырвался и встал над беспорядочной кучей тряпья, в которую превратилась мать. Две ноги, худые, белые, похожие на сломанные восковые свечи, торчали из-под задравшегося подола, и черная лужа крови ползла между камней, по бороздкам, проглоданным стекавшими здесь с башенной стены дождевыми стоками. Равнодушно, неостановимо кровавые щупальца продвигались вперед и поглощали редкие травинки, пробившиеся в трещины мостовой. Дальвиг подумал, что он сам тоже похож на такую былинку, которую пригибает и хоронит под собой волна черной крови… Однако теперь он уже не плакал – может, потому, что мать он в своих мыслях похоронил уже давным-давно?