– Поначалу всегда трудно, где ты ни живи, – вмешалась Пелагея. – Ну да ничего, уж как-нибудь обживемся.
Придя домой, она рассказала Василию, о чем ей говорил кум Афанасий.
– Вот я одного в толк не возьму, почему так бывает, – сказал Василий, выслушав ее. – Взять, к примеру, Никиту, да и всех остальных. Вчерашние каторжане, нищие, но чуть только в люди выходить стали, едва хозяйством кое-каким обзавелись, а уж подавай им дармовую рабочую силу…
Вот говорю я с Никитой, спрашиваю: к чему тебе столько посева? А он мне: хлеба, мол, много надо. Да еще, говорит, у меня две рабочие лошади да жеребенок подрастает – овса побольше не вредно бы, а тут две дойные коровы да телята, да овцы-свиньи, да сколько птицы всякой – всех кормить надо! Вот и хочу с каждым годом посев увеличивать. Здешние земли-то – никем не меренные, и свободной земли – тыщи десятин, знай паши себе да сей, что тебе надобно! А я снова спрашиваю: зачем тебе столько скотины держать? А как же, говорит, без скотины-то жить? Чтобы было что продать и себе осталось, ведь мы кормимся, одеваемся, обуваемся – все от скотины, а нет ее, так ты – пшик, а не хозяин! Я тогда говорю: где тебе одному справиться со всей этой работой? А он мне: работников найму – вон сколько вашего брата-то шатается, велика Расея-матушка, а нет – так каторжан пригонят!
Да, видно, прав был кум Афанасий, не надо было с Шукшиным связываться… Да что уж теперь – весна скоро, глядишь, своим домом заживем!
…Вот и «Евдокия на высоких каблуках» – март. Если воробей напьется из лужицы – весна ранняя, но нет, не напился воробей, даже на солнце не притаяло. Была ранняя Пасха, и на Святой неделе изредка шел снег и порой даже вьюжило. Да, зимы здесь намного длиннее, чем в России. Так говорили новые поселяне, а старожилы уверяли, что разница невелика, да и годы бывают разные, и что тому, кто раньше жил где-нибудь в степях, в Зауралье нравилось больше. Долго еще зима напоминала о себе заиндевелыми утренниками, а леса смотрели словно из-под седых и мохнатых стариковских бровей. Но весна мало-помалу завоевывала новые рубежи.
Наконец началась пора ослепительной весны, света, когда на мартовском затвердевшем насте солнце заиграло алмазной пылью. Потемнели дороги. Поднялась ввысь бездонная синева неба. Прилетели грачи, стали наполнять своим криком воздух, обживать старые гнездовья. Каждый день приносил что-то новое. Из-под талого снега побежали первые стремительные ручьи. Наполнили веселым журчаньем окрестность, а солнце поднималось все выше, все сильнее грело землю. Вскрылась Кирга и, взломав лед, с шумом понесла свои воды в низовья, на заливные луга…
Однажды утром по раннему заморозку Василий пошел в поле посмотреть, как перезимовала его полоска ржи. Вся его жизнь была в этой ржи, вся надежда.
Зимой Василий каждую морозную ночь выходил на улицу, думая об этой полоске, в надежде смотрел на небо, не затягивается ли мороком. «Господи, дай снежку, закрой землю – холодище-то какой, вдруг вымерзнет рожь-матушка. Чем тогда кормиться, как жить?!» Так бы и пошел, лег на полоску, закрыл бы ее собой, защитил бы от жестоких морозов…
После быстрой ходьбы Василий остановился и перевел дух только тогда, когда подошел к своей полоске. Вытирая со лба пот, увидел меж комьями земли на прошлогодней озимой пашне остренькие жальца ржаных всходов. Отлегло от сердца: выжила, в рост скоро пойдет!
Весна принесла и другие заботы. Афанасий и Василий принялись месить оттаявшую глину, делать кирпич-сырец, чтобы класть из него печи взамен глинобитных.
Кумовья первыми из поселенцев стали обживать свои избы, а вслед за ними новоселья справили и остальные приезжие – двенадцать семей с Новгородчины. Скоро за Киргой выросла улица-односторонок. Все избы стояли на взгорке, окнами к солнцу. Место было красивое, веселое; его скоро стали называть Заречьем. А на другом берегу Кирги появилась слободка, окрещенная в Прядеиной Каторжанской слободкой.
Дотошный и упорный Никита Шукшин вскоре взялся за давно задуманное им дело. Вместе с соседом Андреем Шиховым возле глиняной ямы построили сарай, а в откосе речного берега соорудили большую глинобитную печь. И стали, как мечтал Никита, делать настоящий кирпич: предварительно высушив заготовки в сарае, их сажали в печь и обжигали кирпич до звона. Печь топили круглые сутки по очереди.
И вот настал день, когда Никита перевез кирпич к дому, проворно порушил прежнюю печь-глинобитку и стал класть новую, кирпичную, с дымовой трубой на крыше. Любопытствующие со всей деревни собралась около Никитиной избы, некоторые заглядывали в нее и, выходя, недоуменно пожимали плечами:
– Дак чё, он в потолке-то дыру сделал, и в крыше тоже. А вдруг дождь пойдет? Никак он штанами дыры-то закрывать будет! Ну тогда уж ему придется безвылазно на крыше сидеть! – хохотали зубоскалы.
Но Никита, не обращая внимания на насмешки, все клал да клал кирпич за кирпичом. Вот уж он делает трубу…
Зеваки с удивлением впервые увидели на тесовой крыше деревенской избы кирпичную трубу.
– Глядите-ка, а дыры-то ведь не стало! – кричали одни.
– Да неужто дым пойдет в трубу эту – да ни в жисть! – сомневались другие.
Никита слез с крыши, принес дров, сложил их в новой печке, зажег от уголька лучину и сунул ее меж дров. Они вроде весело загорелись, но дым сразу наполнил избу, и все принялись хохотать и подначивать. Но Никита не унывал. Он вытаскал обгоревшие дрова и долго жег только одну лучину.
Дым мало-помалу пошел в трубу, и тогда, подложив в топку дров, Шукшин крикнул с крыльца:
– Андрей, ну-ка, погляди, идет ли дым через трубу!
Но тут уж все увидели, что идет дым, да еще как! А в избе дыму не было. Вот и перестали насмешничать да зубоскалить. Печь из обожженного кирпича понравилась всем, и многие загорелись тоже наделать кирпича и в своих избах заменить глинобитные печи на кирпичные. Да некогда стало: подошла посевная – горячая и трудная пора для крестьянина-хлебороба. А для новых поселенцев – трудная вдвойне.
Василий пахал землю, веками не тронутую сохой. Пахал до ломоты в спине. К вечеру ноги становились ватными, в глазах ходили красные круги, во рту стояла сухая горечь. А Василий все шел и шел за сохой по борозде, отваливая пласт черной земли с дерном. Рубаха почернела и прилипла к спине, плотно облегая острые лопатки. Пот струился по лицу, соленый и терпкий, выедая глаза. Когда лошади, тяжело поводя впалыми боками, больше не могли тащить соху и останавливались, Каурко оборачивался к хозяину и глядел на него своими влажными печальными глазами. Только тогда Василий приходил в себя. Наскоро выпрягал лошадей и давал им по охапке сена или пускал пастись около болотца, где начала пробиваться первая весенняя травка. Ему было до слез жаль так изнурять лошадей, и он, лаская их, говорил: «Матушки мои лошадушки, худо я вас кормлю, тяжело вам на такой работе, беспременно овес нужен, а где его сейчас возьмешь. Сами охвостья с травой едим, еле ноги таскаем, как бы дожить до свежего урожаю».
Если бы увидали его в эту тяжелую весну отец и братья, они ни за что не узнали бы Василия в этом постаревшем до времени человеке.
В короткие минуты отдыха Василий глядел в голубое бездонное небо, слушая песню жаворонка, вспоминал родную деревню и своих близких. Вот были бы сейчас рядом отец, братья, дед Данила, помогли бы делом и добрым советом. И как послать им весточку из этой дикой глуши, где на много верст не найдешь ни одного грамотного человека? «Вот отсеюсь – поеду в волостное правление, упрошу писаря написать да послать письмо», – думал Василий.
После пахоты Настя всю весну ездила на гусевой[27] – боронила землю. Потом ходили по полю, сеяли из лукошка. Посеяли немного пшеницы, а кроме того – ячменя, овса и льна; в огороде посадили картошку и овощи. Часть семян была привезена с собой с Новгородчины, часть купили на месте, часть дал Никита.
Тяжела и беспокойна доля крестьянина-земледельца. Засеяв с великим трудом обработанную землю, с надеждой и мольбой смотрит на небо, не пошлет ли бог дождичка, тихого, без бури и ветра. Наконец, когда хлебушко вырастет, начнет колоситься, со страхом ждет каждой тучки: не с градом ли? А если под осень хлеб еще не дозрел, боясь ранних заморозков, готов всю ночь ходить возле поля и жечь костры, чтобы иней не прихватил его полоску. Да и со скотиной может всякое случиться. Когда в хозяйстве одна лошадь и корова, тяжело и страшно вдвойне.