«Нет жизни без счастья! – все громче и громче повторяется в его мыслях. – Жизнь без счастья есть смерть. В чем же счастье? В знании?»
Нет. Так казалось до последнего времени, так всегда думалось в течение всей жизни, с тех самых дней, когда впервые пробудился разум и ощутилась мучительная, могучая жажда духа. Так торжественно объявляли мудрецы древности, так учил старец, отец розенкрейцеров. Но теперь уже ясно, что это не так, – ошибся разум, ошиблась древняя мудрость, ошибся великий старец. Счастье – в любви. Так говорит скромный деревенский священник, так говорит светлый образ девушки-ребенка, то и дело рисующийся в воображении, так говорит вся душа, рвущаяся к теплу.
«Любовь выше знания, – внутренне говорит себе великий розенкрейцер, – сердце выше разума. Кто свел разум в сердце и поселил его в нем, тот достигает счастья, тот проникается любовью. А знание? Знание приходит, неизбежно приходит, когда разум сведен в сердце. Да, это так, это так! Я чувствую это всем существом моим!»
Совершилось. Все старое, все прежнее было навсегда разрушено, и человек не мог уже вернуться к этим развалинам. Он уже не помышлял о том, что такое произошло, победа или падение. Ни о каких победах, ни о каких падениях он не думал. Побежденный разум был именно сведен в сердце; но еще не мог очнуться, не мог еще понять себя в этом новом состоянии, слышал только над собою немолчный, могучий голос, которого необходимо было слушаться. Да ослушание и не было уже возможно.
Прошли еще минуты.
– Зина!.. – прозвучал нежным призывом голос великого розенкрейцера. – Зина…
И все вокруг внезапно осветилось. Он поднялся со своего кресла, на котором просидел всю ночь, подошел к окну и широким движением распахнул драпировки. Снопы солнечного света ворвались в комнату, и последние тени бесследно исчезли.
Тогда великий розенкрейцер почувствовал в себе не то что утомление, а потребность освежиться, очиститься от всей ночной копоти и пыли. Он пошел к себе в спальню, умылся свежей водою, опрыскал себя чудной благовонной эссенцией, переоделся тщательно, будто собираясь на праздник. Но все это он сделал почти бессознательно. Он не думал ни о чем. Праздник и ликование были в душе его, и в нем немолчно повторялся призыв: «Зина! Зина!»
Он закрыл глаза и увидел ее в холодном, серебристом тумане зимнего утра… Закутанная в пушистый мех, она прижалась в угол кареты… Он видит, ясно видит разрисованное морозными узорами каретное стекло… Но глядит он не на это стекло, а на прелестное лицо Зины, в ее глаза, и ясно читает в них. Он видит и знает, что она думает о нем, что в ответ на его призыв, и она зовет его, и она повторяет его имя…
«Зина! Ко мне, скорее!..» – всей душой зовет он и видит, что ей слышен его голос…
Вот она вздрогнула… будто прислушивается…
И еще неудержимее, еще призывнее повторил он: «Зина!»
Он открыл глаза, простоял так несколько мгновений, будто боясь, что это только обман воображения, что вот он закроет глаза – и ничего не увидит. Он спешит закрыть их. Нет, все ясно! Опять перед ним разрисованное морозным узором стекло… Опять глаза милой девушки… С каждой минутой он чувствует, что она все ближе и ближе к нему…
Что это? Откуда эти звуки? То бьют часы. Он машинально считает удары: десять. Десять часов.
Едва замолк последний звук, и едва успел он произнести: «десять» – дверь отворилась, и перед ним была Зина.
XIV
Когда она выехала из дому, то вовсе не думала, что едет к нему, и даже не знала, что он уже вернулся. Она ехала к отцу Николаю. Но дорогой с нею произошло нечто странное, повторилось то самое ощущение, которое она испытывала на празднике в Смольном, когда в первый раз встретилась с взглядом человека, сразу овладевшего ее душою. Но тогда в ее ощущениях было больше муки, чем радости, теперь же радость превозмогала и росла с каждым мгновением.
Без борьбы и волнения она отдавалась тому, что происходило с нею. Она чувствовала его устремленный на нее взгляд, и в этом-взгляде не было уж ничего страшного, загадочного и злого, в нем была любовь, надежда и печаль, как тень прошлого. Она услышала его призывный, зовущий ее по имени голос, – откуда он, где звучит, она не знала; но ни на миг не могла сомневаться в том, что это его голос и что он зовет ее.
Его призыв становился все слышнее. Она вся так и рвалась к нему, и, когда ее карета остановилась у дома князя Захарьева-Овинова, она уже не владела собою. Она действовала под могучим наплывом неведомой силы, с которою не хотела и не могла бороться. Она не помнила, каким образом взошла на крыльцо, что говорила встретившим ее людям. Та сила, которая влекла ее, была могучей силой, и все препятствия разлетались перед нею. Княжеская прислуга могла изумиться этому внезапному появлению молодой нарядной красавицы, желавшей видеть князя Юрия, но не могла остановить ее.
Дверь отворилась, и перед нею он. Она глубоко вздохнула всей грудью, будто освобождаясь от какой-то тягости, провела рукою по лбу, будто отгоняя какой-то туман и чад. От этого движения легкий меховой плащ упал с плеч ее. Еще миг – и она была в объятиях того, кто так измучил ее душу, кого она так страшилась еще недавно и кого так любила своим неопытным, но уже мощным и готовым на все испытания сердцем.
Она не уклонилась и не могла уклониться от этого объятия, она передала им себя на всю жизнь, навеки, тому, кто был ей предназначен. А он? Он уж не спрашивал себя, что это: падение или победа? И если бы в этот миг весь ад, вооруженный всеми своими ужасами, грозил ему, если б все силы земли и неба твердили ему, что он себя губит, – ему даже и в голову не пришло бы обратить на них внимание и смутиться духом.
– Простишь ли… можешь ли ты простить меня? – с мольбою и надеждой шептал он, глядя ей в глаза сияющими глазами и боясь очнуться, боясь убедиться, что это сон, греза, а не действительность.
– Что?.. Что простить? – растерянно, едва слышно спрашивала она, понимая только одно, что все совершилось.
– Мое прошлое… холод и жестокость души моей… и… то тяжкое преступление… содеянное в безумии моем… в ослеплении! – расслышала она его голос.
Она поняла, наконец, смысл его слов, содрогнулась и невольным движением от него отстранилась. Перед нею пронеслось все, все испытанные впечатления, все ужасные сцены, которых она была свидетельницей. Образ истерзанной муками ревности, обезумевшей, умиравшей у ног ее графини Елены вернулся будто живой, и сердце ее заныло. Счастливый свет ее глаз померк, и вместе с ним померкло и лицо Захарьева-Овинова.
– Я… разве я… могу прощать?! – прошептала она. – Бог может простить… и она…
В это мгновение им показалось, что перед ними мелькнуло что-то белое, прозрачное, неопределенное, и оба они испытали такое ощущение, будто рядом с ними, близко, близко, почти касаясь их, есть кто-то. Они явственно услышали как бы тихий музыкальный аккорд, и потом… потом слабый, не земной, но все же знакомый, понятный голос произнес над ними: «Я все поняла… Я прощаю…»
Снова они одни… Спокойно и радостно на душе их… Они взглянули друг на друга и увидели, что оба знают, кто это был сейчас с ними, кто понял все и простил…
Жизнь вступила в свои права. Солнце светило ярко. Все таинственное, непонятное исчезло. Захарьев-Овинов взял Зину за руку и сказал ей:
– Пойдем к моему отцу… Пусть он увидит тебя и благословит нас.
И они пошли. Когда Захарьев-Овинов, оставив Зину в соседней комнате, вошел к отцу и все сказал ему, старый князь не сразу понял, но, поняв, он так весь и затрепетал от радости.
– О Господи!.. Да как же это?.. Кто ж она такая?.. Юрий, друг мой, не томи… скажи скорее!
Из области своих мечтаний он сразу вернулся к прежней жизни, к прежним понятиям и боялся сыновнего ответа. А вдруг Юрий выбрал такую себе невесту, которую он не будет в состоянии назвать дочерью? То, что сказал ему сын о Зине, хоть и не совсем его удовлетворило, но все же успокоило.