– Ну, чего ты? Что я тебе далась, малый ребенок, что ли, или дура? – гневно сверкнув глазами, крикнула она. – Чего ты меня по голове гладишь, ровно кошку или собаку какую? Сам истерзал человека, жизнь погубил всю и думает – скажет: «Настя, Настя», а я так хвостом и завиляю. Я тебе не зверь, а человек, жена твоя законная, так ты меня уважать должен, заботиться обо мне, а не губить.
– Настя, Христа ради, не говори ты таких напрасных слов, ведь ими ничему не поможешь, и от них тебе только станет хуже. Возьми лучше в толк да разум, коли можешь, и скажи мне, чего тебе от меня надо? В чем я перед тобою повинен? Бог видит: все, что могу, я готов сделать, скажи только…
– О душегубец! – проскрежетала Настасья Селиверстовна, заламывая руки. – Ну есть ли какой способ выслушивать эти льстивые слова от такого человека? Ведь знает, знает, что меня-то уж своим лживым смирением провести не может, и все ж таки донимает… Да закричи ты на меня! Бей ты меня! Покажись ты, как есть, все же легче тогда будет, поговорю я с тобой как следует. Ну, чего ты тянешь всю душу? Чего ты юродивым представляешься? Чего, вишь, я хочу! В чем он, вишь, виноват? Да вот скажи ты мне, коли есть в тебе душа человеческая, скажи мне правду наконец, зачем ты на мне женился? Зачем тебе понадобилось всю жизнь терзать меня? Ну, говори! Только не молчи – говори, хоть раз в жизни говори мне правду.
Он опустил голову:
– Жена, я никогда не лгал тебе, только во многих случаях молчу, ибо молчание лучше слов напрасных.
– Знаю я твое молчание! Ну, теперь не молчи, говори, говори мне: зачем ты на мне женился?
– На иной вопрос не легко сразу ответить, Настя. Вот ты мне и теперь такой вопрос задаешь… Я сам себе его никогда не задавал, и он для меня внове, но, коли хочешь, отвечу тебе на него, да и себе сразу отвечу. Зачем, говоришь, я на тебе женился? Видно, так нужно было. Сама знаешь, отец мой был иереем и дед тоже; сам я от детских лет любил пуще всего в мире молитву, храм Божий, да и потом, возрастая, учился Писанию, истории церковной, богословским наукам, и знал я, тогда же знал, что нет и не может у меня быть иного призвания, как священство. Так вот я и готовился, по примеру отца и деда, в священнослужители. Только было у меня время сомнений, разбирал я в себе, достоин ли я такого высокого служения… проверял себя… Ах, Настя, ты напрасно думаешь, что легко быть священником, что легко подъять на себя такую обязанность! Ведь ежели человек недостоин, ежели человек с нечистым сердцем совершает великие Господни таинства, то ведь эти таинства сожгут его невидимым огнем, сожгут – и навеки! Ведь ежели он в душе своей не верит в те слова, какие произносит в церкви, если он хоть на малое мгновение усомнится в том, что совершает, – он погубит свою душу, ибо ложь перед алтарем Господним такой грех, после которого человеку не подняться! Вот когда я все это понял, я и усомнился. Долго молился, долго разбирался в душе своей, наконец решил с трепетом, но с надеждой на Бога, на Его милосердие, на Его поддержку… и когда я решил, то я многое понял. Я понял, что мне нужно для того, чтобы быть священником.
Настасья Селиверстовна сидела теперь молча, с широко раскрытыми глазами и вслушивалась в слова мужа. Так с нею он доселе еще никогда не говорил, и вообще на этот раз сам он ей казался как-то чуден. Слова его были до того необычны, что на короткое время улеглось в ней ее раздражение – и она слушала. Он продолжал:
– Кончив одним из лучших в училище, я был призван начальством, и было мне предложено священническое место в Киеве.
– Ну да, я знаю это, – перебила Настасья Селиверстовна, – отчего же ты не взял этого места? Был бы, поди уж, и протопопом, да и для меня нашелся бы другой человек, с которым, быть может, жилось бы лучше.
– Я было сначала от места-то не отказывался, – продолжал отец Николай, – да только вдруг потянуло меня на родину. Меж товарищами моими был один человек хороший, и ему сильно хотелось занять то место, которое мне предлагали. Он давно уже на то место рассчитывал, я про то не знал, а вот как было оно мне назначено да стало то известно между товарищами, он мне и сказал, а я и обрадовался, пришел да и говорю начальству: «В село родное хочется» – да и князю о том написал. Князь прислал свое согласие, начальство было меня отговаривать стало: «Пропадешь ты там, говорят, в глуши. Пусть, говорят, по деревням те идут, кто ни аза не знает, а ты не на то учился». Я смолчал, потому нас так приучили – молчать перед начальством, а сказать хотелось, что куда же идти тому, кто что-нибудь смыслит, как не в народ темный. Да не в том дело. Вот я и решил да и поехал, ну а потом сама знаешь: как же я мог на тебе не жениться – ведь иначе меня в иереи не посвятили бы, да и прихода Знаменского не мог бы я получить, потому твой отец священствовал и только твой муж мог быть на этом месте – сама это все знаешь!
– Да я-то тут при чем? Я-то тут в чем виновата? – снова приходя в раздражение и наступая на мужа, заговорила матушка. – Коли я тебе была так ненавистна, ты бы и ушел, ну я не знаю что… ну поехал бы в Москву. Князь тебе бы все устроил – ты ведь хоть и не с той стороны, а родней ему приходишься… свой… я-то тут при чем? За что ты меня погубил, вот что ты скажи?
– Ах, опять ты эти слова! – сказал, вздыхая, отец Николай. – Конечно, коли бы я знал, что в этом чья-нибудь погибель, я бы и не показывался в нашу деревню, да разве мог я тогда знать это? Разве я тогда знал это? – возвысил он вдруг голос и блеснул своими светлыми глазами. – Когда я и теперь этого не знаю! Когда я и теперь… и теперь, более чем когда-либо, думаю, что не погибель наша была в этом браке, а скорей спасение!
Настасья Селиверстовна злобно засмеялась.
– Ну, поп, опять блаженным прикидываешься либо и впрямь спятил! Хорошо нашел спасение! Я не по тебе, ты не по мне, уж чего же тут! Да только-то вот, видишь ли, что от меня ты дурного никогда ничего не видывал. Я баба работящая. Кабы не я, так ты бы в деревне голодом сидел. Во всю жизнь никакого непотребства у меня и в голове не было, а ты… ты?
– Ну что же я? – спокойно сказал отец Николай.
Но она не могла договорить. Ее кулаки сжимались, бешенство душило ее, снова из глаз так и брызнули слезы – женские слезы злобы и бессильного бешенства.
– Успокойся, Настя! Это ты с дороги, что ли, расстроилась? Эх, горе ты мое, горе! Как подумаешь, что так легко было бы тебе стать и спокойной, и довольной, и счастливой, – уж молюсь я об этом Богу, молюсь, да, видно, еще рано.
– Не замасливай, не замасливай! – вырвалось вдруг у матушки.
У нее вообще были всегда очень быстрые переходы от одного состояния к другому.
– Ведь не скрылось от меня, как тебя ошеломило при моем виде, тебе любо было позабыть, что я есть на свете!
– Нет, я не забывал о тебе, а это правду ты сказала, что я в первую минуту, как увидел тебя, смутился, смутился я потому, что, сдается мне, тебе вовсе приезжать не следовало.
– А почему это?
– А потому, что ты здесь себя только, видишь ли, больше расстраиваешь, только больше себя мучаешь, вредишь себе. Там, в деревне, такому человеку, как ты, гораздо не в пример легче, там ты в работе, спокойна. Работа – все леченье твое душевное, в работе тебе не приходит никаких мыслей, а тут вот… они уже и пришли. Там, в деревне, тебе некому завидовать, а тут ты каждому завидовать станешь, и ропот в тебе явится, и ох много грехов всяких! Поэтому я и смутился, но уже раз ты приехала, что тут делать! Мое смущение прошло, я возрадовался, что вижу тебя здоровой, хотел расспросить о том и о другом, обо всех соседях и прихожанах, а ты меня сейчас же встретила разными упреками. Ну что мне с тобой делать – нет, видно, тебе исцеления!
– А! Так мне нет исцеления! Тут вот не успела в дом я войти, а уж о разных твоих делах наслушалась изрядно. Видишь ли, тут ты святым угодником стал, целителем недугов… разные болезни лучше всякого дохтура излечиваешь! Ну, батюшка, отец Николай, ты вот меня болящею считаешь, вот излечи меня, чтобы я стала здоровой, чтобы сердце у меня не закипало каждый раз, как гляжу на тебя да слушаю все твои речи… Ну, если ты такой великий целитель и сила тебе такая Богом дана, то вот и излечи меня!