— Поговорить, что ли, с Воробейцевым? — растерянно сказал Чохов после некоторого молчания.
Ксения посмотрела на него и неожиданно ответила с оттенком ласковой насмешки:
— Вы хороший человек, Василий Максимович. Но мне кажется, что говорить надо не с Воробейцевым, а с Лубенцовым. Во всяком случае, я обязана это сделать. Мне Гоша поручил.
Он ничего не ответил, только стал молча заводить мотоцикл.
Вернувшись в комендатуру, Ксения пошла к Лубенцову. Но Лубенцова не оказалось, он был в отъезде. Чохов пошел к себе. Он шел по длинному коридору и, когда поравнялся с дверью, за которой обычно работал Воробейцев, на мгновенье приостановился, прошел мимо, вернулся, приоткрыл дверь. Воробейцев сидел за столом и старательно писал, нагнув голову так, что белесая прядь прямых волос достигала стола и заслоняла его лицо. Услышав скрип двери, он поднял голову, привычным взмахом головы отправил прядь на место и, увидев Чохова, просветлел.
— Садись, Вася, — сказал он. — Мы редко видимся. Как будто живем в разных городах.
— Да, — сказал Чохов.
— Я по тебе соскучился, — признался Воробейцев, и что-то жалкое промелькнуло на его лице.
— Мне надо с тобой поговорить, — сказал Чохов.
Воробейцев посмотрел на него быстрым испытующим взглядом.
— Что ж, — сказал он, — поговорить можно. — Он начал складывать бумаги и, то и дело кидая на Чохова взгляд исподлобья, сказал: — Ты мне это так торжественно объявил… Как в Большом академическом театре. Несмотря на игривый тон, он был обеспокоен. — Что ж, поговорить можно, продолжал он, все так же складывая бумаги, причем делал это старательно и не спеша. Наконец он встал с места, посмотрел на ручные часы и сказал: Пожалуй, можно и кончать. Можно идти и пообедать. Тем более что вечером мы все должны быть здесь — очередное совещание. Наш-то не дремлет.
Чохов ничего не ответил, угрюмо ждал, пока Воробейцев собирался, и они вдвоем вышли из комендатуры.
"А что я ему буду говорить?" — вдруг подумал Чохов и почувствовал себя неловко. Читать нотации было совсем не в его духе.
— Куда пойдем? Ко мне? — спросил Воробейцев.
Чохов кивнул головой. Они шли еще некоторое время молча, наконец Воробейцев, как всегда нетерпеливый, заговорил:
— Чего ты напустил на себя такой важный вид? Что у тебя там? О чем ты хочешь говорить? А то ты все идешь, как будто на моих похоронах. Выкладывай, что имеешь!
Улица была пустынна, и Чохов мог бы и сейчас объяснить Воробейцеву все, но он не знал, с чего начать, поэтому отмахнулся от вопросов и заговорил только в квартире Воробейцева.
— Это нехорошо кончится, — сказал он. — Связался с немцами-жуликами, спекулянтами. Делаешь темные дела.
— Что, что именно? — вскочил с места Воробейцев. — Ты это брось! Это все сплетни! Какая-то сволочь выдумала. А что? Ты где это слышал? Кто это тебе?… — Он закидал Чохова тревожными вопросами, стараясь выудить, что, собственно, такое случилось и что известно о его, Воробейцева, поведении. При этом он лихорадочно прикидывал, кто именно мог бы оказаться в свидетелях против него, кто что знает — в особенности из немцев. Не то чтобы он находил свое поведение и свои «дела» предосудительными, однако теперь, оказавшись перед опасностью разоблачения, он на минуту посмотрел на себя и свои «дела» не своими глазами и не глазами тех немцев-коммерсантов, с которыми якшался, а глазами Лубенцова и Касаткина. С их точки зрения его жизнь и поведение были в высшей степени преступны, и если бы они узнали хоть половину из этой мелкой эпопеи самоснабжения, использования должности и так далее, они бы, несомненно, сочли его преступником, почти врагом.
Главное было теперь разузнать у этого простака Чохова, что именно уже известно и откуда известно. Хуже всего, если бы оказалось, что «капнул» кто-то из немцев. Этого он никак не мог ожидать, так как те немцы, с которыми он водился, смотрели на его мелкую погоню за наживой как на естественное дело: они сами занимались этим всю жизнь и не имели представления о другой жизни. Они могли это сделать из мести, и то вряд ли, так как боялись его и, по его мнению, считали его всесильным и способным нанести им серьезный ущерб. В конце концов он действовал им на пользу, давал некоторым предпринимателям больше дефицитных товаров, чем им полагалось, а взамен получал кое-что. Такие операции казались им, по его наблюдениям, вполне нормальными.
— Это все сплетни, — говорил он между тем, шагая из угла в угол. — И не верь, Вася. Это все Касаткин, у которого все на подозрении. Он уже раз вызывал меня. Шумел, что я выписал ликерному заводу больше бензина, чем надо… Просто ошибка получилась.
— Ты мне этого не говори. Я тебя знаю. Знаю твою философию.
— Ну и что? Что ты знаешь? За философию не наказывают! Если бы наказывали за философию, то многие погорели бы, как свечи! Философию! А кто тебя тянет за язык? Ты мне друг или так только? Может быть, ты пойдешь стукнешь Лубенцову про мою философию? Никак не ожидал, что ты доносчик! Я думал, что ты человек благородный, человек с душой солдата.
Он размахивал руками, распаляясь все больше. Собака-"боксер", лежавшая в углу на ковровой подстилке, привстала и зарычала на Чохова.
— Значит, нет у меня друзей? — продолжал Воробейцев. — Единственный друг, значит, вот этот пес? Так, что ли? В последнее время ты совсем меня забыл. С бабой тебе приятнее проводить время, чем с товарищем? Ах, Вася, Вася!
Чохов не ожидал такого взрыва чувств. Его, всегда такого сдержанного, выводило из равновесия выражение чувств вслух.
Он начал оправдываться:
— Я именно как друг и хотел тебя предупредить. Брось, Воробейцев, все это. Смотри, как дружно мы все работаем. Если в чем виноват, то прямо пойди к Сергею Платоновичу и открыто скажи. Он поймет. Ведь ты же знаешь, какой он человек. Ты только притворяешься, что не знаешь.
Воробейцев, слушая Чохова, жалел себя все больше. Тем временем он прикидывал в уме, как ему нужно будет держаться, если его вызовет Лубенцов, и как — если его вызовет Касаткин. Он был доволен, что Чохов предупредил его. И он глядел на Чохова любящим взглядом, но в то же время прикидывал, нельзя ли повернуть дело так, чтобы уговорить Чохова свидетельствовать при случае о его, Воробейцева, невиновности. В крайнем случае можно будет сознаться в легкомыслии, непонимании опасности капиталистического окружения и, главное, бить на то, что с ним, Воробейцевым, не работали, мало с ним беседовали, мало разъясняли. Он знал, что это всегда сильно действует на наших людей, которые стремятся всегда со всеми «работать» и всем "разъяснять".
Собака перестала рычать и, успокоенная, опустилась на подстилку, продолжая глядеть на хозяина доверчивыми большими, навыкате, глазами.
— Все свои знакомства прекрати, — сказал Чохов, вставая. — Сразу же отрежь.
— Да какие знакомства? — обиженно спросил Воробейцев. — Опять ты мне толкуешь про знакомства.
— Зря ходишь к немцам домой.
— Никуда я не хожу! С одной стороны, вы кричите: немцы бывают разные, есть и хорошие! Большинство хороших! Надо им помочь! А с другой стороны никуда не ходи, ни с кем не общайся…
— Ходи к хорошим, — сказал Чохов.
— А ты что, не был у Меркера? Мотоцикл тебе кто устроил? Тот же Меркер!
Чохов пожал плечами и пошел к выходу, сопровождаемый тихим рычанием собаки. У выхода из дома он постоял минуту, потом пошел обратно в комендатуру, послонялся там по комнатам. Дежурный сержант Веретенников сказал, что Лубенцов все еще не приезжал, но звонил из соседнего города Фельзенштейн; он задержался у подполковника Леонова и к совещанию приедет.
Веретенников держал в руках большую пачку писем и раскладывал их по стопкам. Чохов сел возле него и задумался.
— Чего это вам никогда писем нет, товарищ капитан? — спросил сержант.
— Не от кого получать, — сказал Чохов.
— Сегодня подполковнику три письма. Майор Касаткин совсем перестал получать письма с тех пор, как жена приехала. Но больше всех получает старшина Воронин. Так и сыплются со всех концов России — и от родственников, и от бывших разведчиков. И девушка какая-то ему пишет без конца. Я уже все почерки изучил.