Воробейцев отрапортовал Лубенцову насчет машины. Лубенцов сказал:
— Хорошо. Садитесь.
Воробейцев сел, не понимая, почему тут царит такая напряженная атмосфера. Света не зажигали. Яворский ходил из угла в угол. Потом из фраз, которыми время от времени перебрасывался Лубенцов с Касаткиным и Яворским, Воробейцев понял, что все очень взволнованы, так как только что начался митинг на заводе. Этот митинг должен был показать зрелость двух социалистических рабочих партий, их способность противопоставить демагогии буржуазных политиков свою, демократическую, линию, от которой зависело будущее Германии.
Воробейцев подсел к Чохову, сидевшему у окна. Чохов, как до некоторой степени и Воробейцев, не понимал, почему так волнуется Лубенцов. В конце концов будет так, как скажет советская комендатура. Комендатура за земельную реформу — значит, будет земельная реформа. Решает реальная сила, а не митинги и не ораторские уловки. Поэтому он с некоторым удивлением следил за Лубенцовым, который обычно курил мало, а теперь — сигарету за сигаретой, и с не меньшим удивлением усмехался, когда звонил генерал Куприянов, — а он звонил уже раза три, — видимо, взволнованный не менее Лубенцова и все спрашивавший, как проходит митинг.
Воробейцев, пожав плечами, сказал:
— Товарищ подполковник! По-моему, надо туда съездить кому-нибудь из нас, побывать там. Это будет полезно. Пусть они увидят, что за ними надзор.
Лубенцов повернул к Воробейцеву лицо и негромко сказал:
— Мы уже обсуждали этот вопрос и решили, что лучше будет, если мы туда не поедем.
— А я по-прежнему думаю, — вмешался Меньшов из дальнего угла комнаты, где он стоял, заложив руки за спину и прислонившись к стене, — что тут деликатничать нечего. Вопрос серьезный…
— Серьезный, серьезный! — сказал Касаткин, остановившись посреди комнаты. — Потому мы так и решили, что серьезный. Сергей Платонович уже излагал нашу точку зрения. Немцы сами заинтересованы в реформе, и сами пусть защищают ее от нападок. В конце концов это чисто немецкое дело. Легче всего отдавать приказы. Они и будут потом ссылаться нам-де было приказано… наша хата с краю…
Раздался звонок телефона. Яворский схватил трубку.
— Хорошо, — воскликнул он по-немецки. — Понятно. Хорошо.
Положив трубку, он сказал:
— Шнейдер кончил свою речь. Полное молчание. Ни одного аплодисмента.
Лубенцов ничего на это не сказал, только закурил очередную сигарету.
— Они им дадут жару, — сказал Чегодаев и засмеялся. — Рабочие — они все-таки рабочие, даже немецкие. Нет, определенно, я думаю, что все там будет хорошо. Я знаю этот завод! Там есть ребята просто замечательные.
— Возможно, конечно, — возразил Меньшов, усаживаясь на краешек стола. — Но, как говорится, на бога надейся, а сам не плошай.
— А мы разве плошаем? — спросил Яворский, протирая очки. — Разве мы не делаем все, что нужно, для того чтобы они поняли? Что мы, сложа руки сидим все это время? Ты не то говоришь. Эта пословица не к нам, а к ним относится: на комендатуру надейся, а сам не плошай.
— Они на нашей территории не церемонились, — негромко сказал Воробейцев.
— То они! — воскликнул Чегодаев, стукнув большим кулаком по своему колену.
— Э, ладно, — махнул на него рукой Воробейцев и отвернулся к Чохову.
За этим «э, ладно» скрывалась мыслишка, которая могла бы быть выражена словами: «Все мы одним миром мазаны». И надо сказать, что Воробейцев действительно так думал. Идейные вопросы отнюдь не волновали его — и не потому, что он считал, что все люди братья, а потому, что считал, что все люди скоты. Как бы там ни было, он отвернулся, выражая этим свое равнодушие к продолжавшемуся разговору, и стал думать об Эрике Себастьян и ее тонких девических руках. Потом он вспомнил об Инге и вдруг подумал, что ведь надо поймать этих двух нарушителей. Кстати, ему просто хотелось уйти из комендатуры, потому что он был не больно заинтересован этим митингом и не придавал ему, во всяком случае, того значения, какое придавали все остальные.
Он опять встал и доложил коменданту о том, что считает нужным отправиться в тот гараж, где была обнаружена украденная автомашина, для задержания лиц, совершивших этот поступок.
Лубенцов разрешил ему идти. Тогда Воробейцев не без лукавства, желая, чтобы товарищ разделил с ним предстоящий приятный вечерок, сказал:
— Я один не справлюсь с этим делом. Их двое.
— Возьмите с собой автоматчика, — рассеянно сказал Лубенцов.
— А может быть, капитан Чохов пойдет со мной?
— Ладно, — так же рассеянно сказал Лубенцов. — Давай.
И Воробейцев с Чоховым оставили кабинет.
VII
— Ты совсем про меня забыл, — сказал Воробейцев, когда они вышли из комендатуры. — Ни разу у меня не был. Все не можешь наглядеться на своего Лубенцова. Неужели тебе с ним интересно? По-моему, он только и говорит что о земельной реформе, да о заготовках, да о репарациях, да о демонтаже, да о вине немецкого народа… Не человек, а ходячая газета. Где ты живешь?
— В комендатуре, вместе с командиром взвода.
— Это на тебя похоже. Твой идеал — казарма. Вот здесь, за углом, моя квартира, зайдем на минутку.
Квартира Воробейцева в Лаутербурге оказалась далеко не такой шикарной, как в Бабельсберге. Воробейцев стал осторожнее. Он занимал теперь две комнаты в двухэтажном доме. Правда, комнаты были большие, с обширным балконом и отдельной лестницей вниз во двор. Стены были увешаны картинами, полы — застланы коврами. Раньше в этой квартире жила Альбина Терещенко.
— Мой хозяин — владелец книжного магазина, — сказал Воробейцев. Тоже, между прочим, не нахвалится твоим Лубенцовым. Тот у него повадился покупать книги. — Говорил он это с издевкой, хотя прекрасно сознавал, что никаких оснований для насмешек не имеет и что факт чтения книг не может очернить перед Чоховым Лубенцова, скорее даже наоборот. И, сознавая все это и сам не испытывая никакого желания насмехаться над Лубенцовым, он все-таки говорил все, относящееся к Лубенцову, в тоне насмешки. Он называл его «наш», часто прибавляя к этому слову «то»: «а наш-то опять поехал в деревню», «наш-то здорово пробрал Касаткина», «наш-то немецкую классику читает» и так далее. И этим оборотом речи, неопределенно-язвительным, он пытался себя и Чохова настроить против Лубенцова, хотя не отдавал себе отчета, зачем он это делает и для чего ему это нужно.
Сегодня, после посещения дома профессора Себастьяна, он решился пустить слушок, в который сам ни капли не верил.
— Наш-то знал, где поселиться. Там такая девчонка — дочь профессора! Яблочко.
— Ладно, пошли, — сказал Чохов.
Они пошли по слабо освещенным улицам, миновали несколько кварталов сплошных развалин. Улицы были уже расчищены от щебня, и их гладкий асфальт и ровные тротуары составляли пугающий контраст с обрамлением из зияющих окон, груд кирпича, обломков и торчащих из них железных балок.
Инга очень обрадовалась приходу Воробейцева, так как весь вечер жила в страхе, что вот-вот появятся «хозяева» автомобиля. Она провела их по темной крутой деревянной лестнице в чердачное помещение, где за низкими дверцами находились клетушки, в которых жило множество людей. Здесь Инга познакомила русских офицеров со своим отцом, седоусым железнодорожником. Здесь же, в углу на сундуке, спал двухлетний ребенок.
— Это чей? — спросил Воробейцев.
— Мой, — ответила Инга.
Воробейцев удивленно свистнул: Инге было семнадцать лет.
— А муж где? — спросил он.
Она ничего не ответила.
— Зачем ты ее допрашиваешь? — спросил Чохов. — Всегда лезешь не в свое дело.
Они уселись за стол. Воробейцев, человек предусмотрительный, вынул из полевой сумки бутылку и закуску. Отец Инги прищелкнул языком.
— Давно не пробовал, — сказал он. — Нельзя достать. То есть достать можно, но дорого.
После ужина Воробейцев встал и поманил за собой Ингу:
— Пойдем посмотрим… Может быть, они пришли.
Инге не хотелось идти с Воробейцевым. Она замялась и сказала: