— О, — сказала она, нагибаясь к Воробейцеву и обнимая его. — Lieber Kerl![40]
— Гулять так гулять! — воскликнул Воробейцев, возбужденный этим быстрым объятием. — Что же это? Водки у вас нет, что ли? Доставай, доставай. Пришлю тебе еще.
"Поп" осторожно клал себе в тарелку куски баранины и при этом глядел на них странно пристальным взглядом. Время от времени он переводил взгляд с баранины на Воробейцева. Одобрительно кивая головой и иногда смеясь в ответ на остроты, успокаиваясь все больше и больше, он неопределенно думал о том, что, в общем, не все русские страшны; вот этот русский — порядочный бездельник и парень неплохой.
О подполковнике «Любенцоф» Воробейцев отозвался, в отличие от всех немцев, рассказывавших Бюрке о коменданте, не слишком почтительно. То есть в словах его ничего непочтительного не было, но все-таки в них сквозило раздражение; чувствовалось, что Воробейцев недоволен любопытством немца одним тем, что этому приезжему немцу так интересен Лубенцов. Разумеется, Воробейцев не собирался отзываться плохо о своем, советском, коменданте перед этими немцами, кто бы они ни были, хотя бы потому, что они немцы. Но он не в силах был скрыть свою неприязнь. Он сразу же перевел разговор на себя. И чем больше он пил, тем больше говорил о себе, и из его слов получалось, что в комендатуре главный — он, что все дела зависят от него, а начальство в Галле и даже в Берлине предпочитает всем другим офицерам его. Он сам как будто не замечал, что проделывает интересный, хотя и обычный в устах пьяных и хвастливых людей, фокус: он рассказывал о словах, сказанных Лубенцовым, и о делах, сделанных Лубенцовым, но вместо Лубенцова подставлял себя. И оттого что он в глубине души, конечно, знал об этой подстановке, он еще больше ненавидел Лубенцова, а себя еще больше любил и жалел.
— Выпьем! — кричал он то и дело по-русски и провозглашал один и тот же тост: — За встречу под столом!
Когда он объяснил своим собутыльникам суть этого тоста, они много смеялись и тоже стали провозглашать его по-русски, на ломаном языке, весьма отдаленно напоминавшем верное произношение этих слов.
— За стреч по столём! — кричали то Меркер, то Бюрке, выпивая свои рюмки; Воробейцев же пил стаканами, чему оба удивлялись, а заметив, что ему нравится их удивление, удивлялись вслух.
— Выпьем! — опять крикнул Воробейцев и чокнулся с обоими. Однако Меркер на этот раз спасовал и сказал, что больше пить не может. Тогда Воробейцев, не говоря ни слова, взял за горлышко начатую бутылку и небрежным жестом выкинул ее в открытую форточку.
— Будешь пить? — спросил он, берясь за горлышко другой, еще не распечатанной бутылки.
— Я, я, — испуганно забормотал Меркер и выпил свою рюмку залпом.
Бюрке напряженно улыбался. Пьяная удаль Воробейцева немного пугала его. Меркер суетился, задабривая русского. Он вовсе не хотел, чтобы его квартира стала предметом наблюдения.
Наконец Воробейцев угомонился, и его уложили спать на диване. Улеглись и остальные. Но Меркер все беспокоился, как бы кто-нибудь не пожаловался в полицию или — еще хуже — в комендатуру. И когда поздно ночью раздался стук в дверь, Меркер испугался. Он попытался растолкать Воробейцева, но это оказалось невозможным. Бюрке, разбуженный стуком, уже сидел на кровати и быстро одевался. С перекошенным лицом Меркер пошел открывать. К великому своему облегчению, он услышал за дверью английский говор и впустил двух американцев. Оба были ему незнакомы, но один из них сказал, что прислан О'Селливэном, и тогда Меркер совсем успокоился. Сказавший это был высоким человеком с большими неподвижными глазами. Он осмотрел полутемную комнату, стол с опрокинутыми бутылками, хмыкнул и, заметив лежавшую на диване фигуру, подошел к ней, наклонился и сказал:
— Э, Виктор!
Он быстро растолкал Воробейцева, который долго не узнавал его.
— Ты как сюда попал? — закричал Воробейцев.
Это был Уайт, тот самый Фрэнк Уайт, с которым Воробейцев познакомился во время Потсдамской конференции. Появление его здесь показалось Воробейцеву прямо-таки удивительным. Нельзя сказать, чтобы Воробейцев слишком уж обрадовался возобновлению знакомства. А Уайт все похлопывал Воробейцева по плечу и говорил:
— Миртэсэн.
Это странное слово он повторял много раз, и Воробейцев вначале принял это слово за неизвестное ему американское приветствие. И только гораздо позже он понял, что Уайт говорит по-русски "мир тесен".
— Да, мир тесен, — сказал Воробейцев, не очень довольный этим обстоятельством.
Второй американец, никого не спрашивая, хлебнул из одной бутылки и лег на место Воробейцева спать. Меркер вытащил из другой комнаты Бюрке, и они уселись «допивать». Тут не было недостатка в тостах. Тосты произносил Уайт. Выпили за Россию и за Соединенные Штаты.
— Выпьем и за Германию, — сказал Уайт, исподлобья взглянув на Бюрке.
Выпили.
— Теперь давайте за Англию и Францию, — предложил Воробейцев, который снова сильно захмелел.
Но за Англию и Францию Уайт отказался пить. Он отрицательно замотал головой.
— Тогда за встречу под столом, — предложил Меркер, и Уайт, не без труда поняв, что он сказал, оглушительно захохотал, так что чуть не захлебнулся вином. Потом он стал смертельно серьезным, уставился в одну точку и зашевелил губами.
— А где твой друг, этот хороший и весьма милый капитан? — спросил вдруг Уайт, обращаясь к Воробейцеву.
— Мы с ним больше не встречаемся, — сказал Воробейцев.
Уайт спросил:
— Уехал далеко? Россия?
— Здесь он, — хмуро сказал Воробейцев.
— Ссора? Женщина?
Воробейцев не стал ничего объяснять и в ответ только буркнул нечто нечленораздельное.
— Он хороший, — сказал Уайт. — А я и ты нехорошие. Очень плохие. Нас надо повешать. — Он говорил спокойно, с неподвижным лицом. — Майор Коллинз передает тебе привет. Говорит, что ты хороший. Очень любит тебя.
Последние слова заставили Воробейцева сразу протрезветь. Если раньше он думал, что появление Уайта — случайность, то теперь, после упоминания о Коллинзе, он взглянул на Уайта с опаской. Вскоре он поднялся с места, говоря, что пора уходить. За окном было уже почти совсем светло. Появились первые прохожие.
— Придешь сегодня? — спросил Уайт. — Вечером приди. Или я к тебе приду? Могу прийти. Домой к тебе или на службу?
— Зачем? — сказал Воробейцев. — Я сюда приду.
Он подошел к зеркалу, привел в порядок свой китель, застегнул его на все пуговицы, поправил помявшиеся погоны и надел фуражку. Собственный вид в зеркале заставил его подтянуться и приободриться. Глядя на свой мундир, он как бы вспомнил о своей принадлежности к войскам величайшей державы и почувствовал уверенность в себе. Вместе с тем — и одно было связано с другим — он преисполнился чувства неприязни и подозрительности по отношению к своим трем собутыльникам. В этот момент, который мог бы оказаться спасительным для него, он как бы наполовину прозрел и осознал, что американец гораздо ближе к этим немцам, чем к нему, Воробейцеву, и что все они составляют одно целое, причем их цель — привлечь к себе, опутать и подмять под себя его, Воробейцева.
Эти мысли или обрывки мыслей пронеслись у него в голове. Он теперь с особенной силой хотел быть таким, как Чохов, о котором он, оказывается, думал гораздо больше, чем сам предполагал, и воспоминания о котором встали перед ним с особенной остротой после того, как сам Уайт, похвалив Чохова, определил пропасть, разделявшую двух друзей.
Воробейцев сказал в сухой и отрывистой чоховской манере:
— Зря ты сюда приехал. Если ты следуешь в Берлин, то маршрут совсем не тот.
Манера-то походила на чоховскую, да совесть была нечиста. И, встретив холодный взгляд огромных белых глаз американца и увидав на столе узкие белые руки Меркера, Воробейцев деланно хихикнул и сказал:
— Это я шучу. Ладно. Увидимся. — Он вышел на улицу. На лестнице он столкнулся с маленьким пожилым немцем, лицо которого было ему знакомо. Он однажды встретил его у Меркера и несколько раз видел возле комендатуры.