— Поздравляю.
— Я вас не узнала, — шепнула она в ответ.
Девушка кончила играть, все зааплодировали и стали просить ее сыграть еще. А Эрика все продолжала стоять возле Лубенцова. Потом ее позвали, она неохотно отошла от него и скрылась в соседней комнате.
Лубенцов не без чувства облегчения сел на свободный стул и принялся рассматривать людей.
Он узнал президента Рюдигера, сидевшего в кресле рядом с женой — большой суровой старухой, удивительно похожей на своего мужа. Возле них с одной стороны сидел Себастьян, с другой — худой и задумчивый Клаусталь, а рядом с пастором — незнакомый Лубенцову мужчина в черной шикарной паре, с блестевшей при свете люстры лысиной. Правее, на диване, расположились три седых старика весьма ученого вида. Слева от Себастьяна стоял бывший бургомистр Зеленбах, в своих огромных черных очках похожий на филина. Он опирался рукой на оттоманку, на которой устроились его толстая жена и две дочери. Хозяин книжной лавки Минден, бесцветный человек с двойными цилиндрическими очками, примостился в уголке у самого рояля, а рядом стоял изящный Гуго Маурициус с маленькой, болезненного вида блондинкой — женой.
Позади всей этой группы на диванчике полулежала и курила сигарету фрау Лютвиц, а возле нее сидели двое незнакомых Лубенцову грузных людей во фраках.
Все смотрели вдаль с таким выражением лиц, словно они разглядывают нечто интересное, но так как оно заслонено от них чужими головами и горю помочь нельзя, то приходится спокойно ждать, пока передние не насмотрятся. Это они слушали музыку.
Лубенцов внимательно посмотрел на Себастьяна. Профессор был красив в своем черном костюме. Его большие темные глаза теперь — может быть, благодаря музыке — казались грустными, прямые седые волосы всклокочены, и эта небрежность, особенно в окружении приглаженных и припомаженных причесок остальных мужчин — заставила Лубенцова дружелюбно улыбнуться. Он впервые смотрел на Себастьяна не как на ландрата и не как на профессора, а как на человека среди других людей. И Лубенцов решил, что Себастьян красивый, приятный и, несомненно, значительный человек.
Придя к этому выводу, Лубенцов повернул голову влево, к другой большой группе людей, сидевших слева от рояля.
Здесь было больше молодежи: прилично и старательно одетые юноши с гладкими прическами и узкими пиджачками и девушки, сдержанно-взволнованные, раскрасневшиеся, с трудом заставляющие себя сидеть неподвижно. Среди них находился только один пожилой человек — Эрих Грельман. Он был одет в коричневый мешковатый костюм. Музыкой он, по-видимому, не интересовался и все время шептался с одетой в длинное вишневого цвета платье дамой, в которой Лубенцов вскоре с удивлением узнал помещицу фон Мельхиор.
Наконец, еще левее, у окна, тоже стояло и сидело несколько человек. Среди них были Форлендер, Иост и рабочий-коммунист Визецки, ведавший в ландратсамте вопросами труда. Узнав их, Лубенцов приятно удивился и мысленно назвал эту группу «левыми скамьями», как это принято в парламентах в отношении левых партий.
Визецки был с женой — молодой работницей, опрятно, но бедно одетой. Она смотрела на собравшееся общество с нескрываемой насмешкой, ее голубые острые глаза смеялись. Этот взгляд пришелся по душе Лубенцову. Ему понравилось, что работница, оказавшаяся в «высшем свете», не оробела, не желает приспосабливаться; она пришла такая, какая есть. И Лубенцов подумал, что, когда рабочие придут к власти в стране, эта женщина, если ей придется принимать у себя гостей, даже самых высокопоставленных, будет делать это со спокойным достоинством, весело и непринужденно. Он чуть не вынул из кармана записную книжку, чтобы, по своему обыкновению, занести туда для памяти фамилию фрау Визецки, но вовремя сдержался.
В то же время Лубенцов был рад, что Себастьян, хотя и пригласил «светское общество» Лаутербурга, как он делывал, вероятно, прежде, счел нужным позвать и своих новых друзей и сослуживцев. Это уже было прогрессом, хотя от позы «между двух стульев», как ни была она для него тягостна, он еще не отказался.
Лубенцов посмотрел на Себастьяна и с трудом скрыл веселую усмешку, когда вспомнил о своей поездке. Ему захотелось сразу же подойти к профессору и огорошить его рассказом о землях «честного Фледера» в Биркенхаузене и под Грайфсвальдом. И вдруг взгляд Лубенцова упал на сидевшего рядом с Клаусталем господина со сверкающей лысиной, и Лубенцов узнал Фледера. Да, это был Фледер собственной персоной; по-видимому, Лубенцов не узнал его раньше лишь потому, что не мог себе представить его во фраке и к тому же не знал, что у Фледера лысина, так как никогда не видел его без шляпы.
«Э-э, да тут весь Лаутербургский район в поперечном разрезе», подумал Лубенцов, и злые желваки заходили у него на лице.
«Честный Фледер» чувствовал себя несколько стесненно в высоком обществе. Он то и дело ерзал на своем стуле и воровато поглядывал на Рюдигера и Себастьяна, музыку он явно не слушал и с трудом сохранял задумчивый вид, подобающий человеку, слушающему музыку: он хотел быть похожим на профессоров и городских воротил.
Между тем девушка кончила играть. Общество разделилось на группки и кружки. Во всех углах завязалась оживленная беседа. Эрика, вернувшаяся в залу, подходила то к одному, то к другому кружку. Ее смех звучал то в одном, то в другом углу. Лубенцов исподлобья следил за ней.
Многие уже узнали коменданта и, вероятно, распространили среди остальных новость о его появлении на вечере. Но Лубенцов с легким удивлением отметил, что все без исключения отнеслись к этому факту внешне равнодушно, так, словно ничего особенного не произошло. Проходя мимо него, они вежливо склоняли головы и продолжали свои беседы друг с другом. Он был этому рад, так как их такт освобождал его от обязанности находиться в центре внимания, объяснять, агитировать. С другой стороны, он не мог не отметить, что до некоторой степени их сдержанность его задевала — именно потому, что он привык быть в центре внимания и в глубине души предполагал, что его приход произведет сенсацию. К своим противоречивым чувствам он отнесся с юмором.
Он продолжал следить за Эрикой и замечал, что и она следит за ним. Раза два их взгляды встретились, и он мгновенно отворачивался.
Фледер все время беседовал с Рюдигером и Себастьяном. Себастьян несколько раз хлопал его по плечу — вероятно, хвалил «честного Фледера» за филантропические начинания. Лубенцов усмехнулся, встал с места и прошелся по гостиной.
Он ходил от кружка к кружку, ловя обрывки разговоров. И чем больше он слушал то, о чем здесь говорили, тем более удивлялся. О политических событиях большой важности, происходящих теперь в Германии, здесь не упоминалось вовсе, словно их не существовало.
В одном кружке говорили о религии.
— Протестантизм — враг самой идеи бога, — медленно, растягивая слова, но не без внутренней страсти говорил один старичок, которого Лубенцову представили как «профессора доктора». — Сделав Библию основой веры, Лютер превратил идею бога в идею книги.[31] Грубые легенды пастушеского племени волей-неволей ударили по идее откровения, которая не нуждается в доказательствах…
В другом кружке молодежь с воодушевлением говорила о спорте. Один юноша вспоминал о своем довоенном путешествии в Скандинавию и о том, как он видел там конькобежные состязания. Толстая девушка, закатывая большие, как блюдечки, добрые голубые глаза, замирающим голосом говорила о слаломе.
В третьем кружке, центром которого являлась фрау Лютвиц, шла речь о модах — в частности, о новых американских журналах мод, присланных ей знакомыми с Запада.
Лубенцов слушал все эти разговоры с недоумением и досадой. Что это? Равнодушие или усталость? Безразличие или скрытая враждебность? Или они просто хотят забыться, не думать о том самом насущном, от чего зависела их жизнь? Или они считают, что за них должен думать кто-то другой?
Да, он, Лубенцов, вынужден думать не об «идее откровения», а о несравненно более близких и важных делах — например, об улучшении продовольственного снабжения немцев, об увеличении пайков хлеба и мяса, об удобрениях для полей и заготовках зерна, о пуске предприятий и справедливом разделе земли.