Высоко-высоко над зреющими нивами проходила воздушная дорога из стальных канатов, подвешенных на железные эстакады; по этим канатам недавно еще двигались вагонетки с медной и железной рудой из горных рудников на железнодорожную станцию. Теперь вагонетки висели неподвижно: рудники не работали. Лубенцов отметил это в своем блокноте.
Машина мчалась быстро, и тридцать пять километров проехали за полчаса.
— Где шахты? — спросил Лубенцов.
Выяснилось, что ни Зеленбах, ни Кранц тут прежде никогда не бывали. Но вскоре слева от дороги показались темные продолговатые бараки. Лубенцов остановил машину и пошел к ним. Нигде не было ни души — ни в конторе, ни в мастерской. Лубенцов пошел дальше. Кругом лежали кучи крепежного леса досок, горбылей и тонких бревен. Тропинка шла среди высокого ковыля и нагретого солнцем папоротника. Все это ничуть не напоминало индустриальный пейзаж. Но вот Лубенцов очутился на краю огромной глубокой котловины овальной формы. Ее опоясывали ниточки железнодорожных путей, на которых там и сям стояли неподвижные паровозы и платформы, казавшиеся с такой высоты черненькими букашками. Неровные бока этого необыкновенного по величине бесконечного карьера показывали всю здешнюю землю в разрезе: сверху — тонкий слой сероватой земли, поросшей ковылем и папоротником, ниже — красноватая глина, затем — толстый слой белого песка и, наконец черный угольный слой. Неподвижные экскаваторы высились то тут, то там. Большое озеро с помпой для выкачивания воды находилось посредине котлована.
Лубенцов оглянулся. Старик Кранц стоял возле него. Зеленбах отстал; он шагал сюда, высоко, но медленно поднимая длинные ноги над травой.
— Это и есть шахты? — спросил Лубенцов.
— Да, сударь, — сказал Кранц и продолжал, старательно выговаривая каждое слово: — Она есть не глубокая, а открытая — бурый уголь добывает себя так в здешней местности.
Они вернулись к машине и поехали дальше, к поселку. Поселок этот ничем не отличался от любого другого немецкого села, с той разницей, что здесь, как и на шахте, в воздухе висел несильный приятный запах мазута. Они остановились на перекрестке. Лубенцов сказал:
— Найдите тут кого-нибудь… Управляющего, что ли.
Зеленбах поклонился и пошел вдоль улицы.
— Чего это он у вас такой… неживой? — спросил Лубенцов у Кранца. Кранц вежливо улыбнулся и развел руками. Лубенцов продолжал: — За какие достоинства вы его выбрали?
— Назначенный через американское военное правительство, — объяснил Кранц.
— А профессия у него какая?
— Хозяин большой, очень большой торговли.
— Лавочник? — переспросил Лубенцов.
Кранц не расслышал презрения в его тоне и только обрадовался, вспомнив, видимо, забытое русское слово.
— Да, да! Вот, вот! Лавочник! Да.
Зеленбах вскоре вернулся один и сообщил, что управляющий перебрался вместе с англичанами на запад, в город Брауншвейг.
— Ну, а кто есть?
— Никого нет.
— Как так? А рабочие есть?
— Рабочие есть.
— Где они?
Зеленбах развел руками.
— Они, — сказал он неопределенно, — здесь… живут…
Лубенцов нетерпеливо махнул рукой и пошел по улице. На углу он увидел пивную с большой желтой вывеской, на которой было написано шахтерское слово «Глюкауф». Он вошел в пивную. Здесь было полно народу, как в праздник. Стеклянные кружки со светлым пивом стояли на круглых картонных подставках.
Все оглянулись на входившего Лубенцова. Воцарилось молчание.
— Что же это получается? — сказал он. — Уголь нужен, а вы пиво пьете!
Его голос прозвучал обиженно и недоуменно, и именно этот тон крайне удивил шахтеров. Некоторые сконфуженно улыбнулись.
— Управляющий сбежал! — продолжал он, устало садясь на стул. — Тоже причина! Между прочим, у нас в Советском Союзе управляющие сбежали почти тридцать лет назад, а уголь все-таки добывается…
Кранц, улыбнувшись тонкими губами, перевел эти слова. Рабочие засмеялись.
— Кто у вас тут есть? Профсоюз есть у вас? — продолжал Лубенцов. Коммунисты, социал-демократы есть? Или ни черта у вас нет? Ну, вот вы! Кто вы такой? — Он ткнул пальцем в одного молодого худощавого паренька. Тот смутился и ничего не ответил. — Ну, скажите, скажите…
— Я рабочий, — тихо сказал паренек.
— Ну, а вы? Вы? Вы?
— Рабочий.
— Рабочий.
— Машинист экскаватора.
— Горнорабочий.
— Шофер.
— Монтер.
— Tagebaumeister.[21]
— Ну, а коммунисты среди вас есть?
Коммунистов среди них не было.
Один старичок, пожевав губами, сказал:
— У нас были коммунисты, но их давно нет, давно нет.
Другой старичок, сидевший рядом с ним, проговорил:
— Подожди, Карл. У нас есть один коммунист.
— Да, да, — поддержал его третий старичок. — Один коммунист у нас есть.
— Это кто же? — спросил четвертый старичок.
— Ну как же! Ганс Эперле — коммунист.
— Да, да, — подтвердили другие старики. — Эперле коммунист.
— Где он? — спросил Лубенцов, любуясь этим неторопливым разговором старых шахтеров; он подумал, что они, несмотря на немецкую речь и внешность, все-таки здорово напоминают русских рабочих.
— Я его сейчас приведу, — крикнул паренек и выбежал из пивной. Не прошло и двух минут, как он вернулся вместе с высоким костлявым человеком в синем комбинезоне.
— Вы коммунист? — спросил Лубенцов.
— Да. Месяц, как вернулся из лагеря.
Лубенцов пристально посмотрел ему в глаза и встретил взгляд глубокий и серьезный. В другое время Лубенцов сразу утих бы и стал бы разговаривать с этим человеком с тем волнением, которое всегда вызывал в нем человеческий подвиг. Однако сейчас ему было не до того. Предложенный ему темп жизни не допускал умиления, раздумий и длинных пауз, и этот новый жизненный ритм был чутко уловлен Лубенцовым. Он сразу накинулся на Эперле с градом упреков, вопросов и предложений.
— Уже месяц, как вернулись? Что же это вы, товарищ Эперле? Что же вы делали этот месяц? Ну почему теперь не работают? Куда это годится? Электростанции стоят, железные дороги почти не работают, а вы что? Сколько у вас коммунистов? Шесть? Это не мало! Это совсем не мало. А социал-демократов сколько? Тридцать! Ого! И профсоюз есть? Всё есть, а угля нет! Ой, беда! Ну и ну!
Пивная все больше наполнялась народом.
Кое-кто из шахтеров стал объяснять, что англичане увезли с собой часть машин и что шахта «Генриетта» принадлежит угольному концерну, находящемуся в английской зоне оккупации; оттуда нет никаких вестей, управляющий сбежал и т. д. и т. п.
— Ну и что же, ну и что же? — начинал сердиться Лубенцов. Рабочие-то остались! Главные-то люди — на месте! Беда с вами, немцы! Когда вы поймете, что можете жить без управляющих?
Наконец было решено, что завтра шахта приступит к работе, и тут один из старичков шахтеров вдруг спросил:
— Как будет с заработной платой?
— А со снабжением как будет? — спросил другой старичок, жуя губами.
Лубенцов несколько растерялся. Он посмотрел на старичков сердито. Они ему теперь очень не понравились. Он был так доволен тем, что все вопросы легко и просто уладились, что теперь ему показалось даже оскорбительным то обстоятельство, что немецкие рабочие, которых он, Лубенцов, только что как бы простил от имени советского народа, еще осмеливаются говорить о деньгах, снабжении, спецодежде и прочих «шкурных» делах.
Все значение этих «шкурных» дел Лубенцов понял лишь тогда, когда зашел в квартиру к Эперле. Там сидели за столом девочка, мальчик и женщина лет сорока. Их домашний обиход, одежда, а главное — еда (они обедали) свидетельствовали о такой бедности, что Лубенцов не мог не упрекнуть себя за свой мальчишеский административный восторг.
Они ели так называемый «пелотин» — варево из желудей и буковых шишек.
Лубенцов совершил над собой некоторое насилие, чтобы заставить себя смотреть равнодушней и без излишнего сострадания на этих людей. Он заставил себя подумать о своей родной стране, где советские граждане, победители, жили не лучше, чем эти немцы, — по крайней мере в тех местах, где побывали гитлеровские войска. Он заставил себя вспомнить обо всей нищей и голодающей Европе, пришедшей в такой страшный упадок по вине немецкой агрессии. И все-таки эти мысли, несмотря на их горькую справедливость, не смогли заслонить от него тот факт, что в вверенном ему районе люди голодают. Как человек он мог сколько угодно думать: «Поделом вам за все», — но как комендант он так думать не имел права.