– А крест? Как он оказался в комнате?
– Они меня спрашивали, что это за штука странная. Положили крест в свою машину, так он им чуть сиденье не сжег. При мне один пытался взять его в руки – заорал как ошпаренный и бросил. Пол аж задымился.
– А ведь Алексей Петрович-то наш взял крест и хоть бы что, – шепотом сказал Дема, показывая глазами на водителя. – Хороший, видать, человек.
– Робяты, – откликнулся Петрович. – Идите-ка вы спать, небось умаялись за день. Ехать еще долго. Местов у меня пассажирских в кабине всего одно. Не положено ведь так – у друг друга на коленках. ГАИ остановят – штрафами замучат. Там в кузове ворох всякой рухляди, хоть и грязно, да мягко. Может, и покидает от стенке к стенке, да все сподручней, чем в кабине мотаться.
Он остановил машину и открыл боковую дверцу. В кузове было пыльно, пол устилала кипа рогожи и старых одеял. Демид осторожно опустился и вытянул ноги. Янка фыркнула от пыли и плюхнулась рядом. Машину мотнуло и Яна схватилась за Демида. Через пять минут они уже спали, уносясь верста за верстой от злополучного города.
* * *
Демид проснулся от боли в левом плече. Боль росла, прорывая его сон и наконец превратилась в реальность. Дема со стоном сел и открыл глаза.
Он находился в душном обшарпанном салоне "УАЗа", освещенном несколькими замызганными окошками. Машина стояла, в кабине никого не было. Рядом, уткнувшись носом в кучу ветоши, спала Янка. Демид подполз к дверце, беззвучно ругаясь – каждое движение пробуждало в теле маленьких зверьков, впивающихся в травмированные мышцы. Он открыл салон и воздух лесного утра опьянил его. Машина притулилась в березняке, на обочине грунтовой дороги. Дема побрел, раздвигая ногами темно-зеленые листья копытня. Между травинок появился любопытный глазок алого цвета. Дема сорвал земляничку и слизнул ее с руки.
– Господи, как хорошо!
Пригорок уже напитался утренним солнышком и Дема с удовольствием растянулся на животе. Трава под ладонями была как шерсть большого животного – зеленого и доброго. Он прикрыл глаза.
– Эй, засони! Вылазьте с машины! Завтракать будем! – раздался голос Алексея.
Пахнуло дымком. Петрович сидел на корточках у костра, и держал что-то в вытянутых ручищах. Улыбка сморщила его прокопченную физиономию. При свете дня Алексей выглядел намного старше, чем показался Деме сначала. Коричневое лицо его было покрыто сетью глубоких морщин, волосы и густая щетина были седыми. Впрочем, язык не повернулся бы назвать его пожилым человеком – в глазах плясали лукавые искорки. Демид подумал, что если снять старую маску с Алексея, под ней обнаружится молодое веселое лицо.
Янка выползла из автобуса и потянулась. Майка поднялась и обнажила золотистую полоску живота. Ветерок шевелил ее короткие волосы, на лице отпечаталась розовая сеточка рогожи.
– Доброе утро, Дема!
– Привет. Как спалось?
– Замечательно. – Янка обняла Демида. – Дема… Ой, что это?
Демид поморщился и отстранился. Правый рукав рубашки был жестким и бурым от запекшейся крови. Он осторожно стянул рубашку – на плече красовался длинный разрез, покрытый потрескавшейся коркой, из-под нее сочилась сукровица. На левой скуле синел свежий кровоподтек. Губы распухли и еле ворочались.
– Это все бутафория, чтобы тебя испугать.
– Дема, хороший мой… Прости… От меня одни неприятности. Тебя ведь чуть не убили!
– Хуже всего было, когда тебя выкрали из машины. Знаешь, у меня внутри что-то оборвалось, когда я это увидел. Правда. Если бы с тобой что-нибудь случилось… Нет, такого быть не может. Я тебя вытащу хоть с того света.
Яна встала на колени и сполоснула лицо в лесной лужице. Перепуганная лягушка прыгнула из под ее ног и уставилась на Демида темными глазками. Все этажи леса заполнились звуками пернатого народца – в шорохе листвы разносилось эхо кукушки, дятел деловито выбивал дробь на стволе березы. Алексей кашеварил у костра. В котелке аппетитно булькало, пузырьки лопались и выпускали тонкие струйки пара. Петрович подул на ложку, пробуя варево.
– А, вояки пришли! Располагайтесь. Ложки, правда только две, зато каши на всех хватит.
Демид, стараясь не торопиться, глотал огненное хлебово. Ему казалось, что он один может сожрать весь котелок. Он вспомнил, что не ел по-хорошему со вчерашнего утра.
– Ну что, Алексей Петрович, долго еще ехать осталось?
– Ну, это как считать. Километров, пожалуй, пятнадцать будет, только ведь дорога-то плохая. Считай, и нету дороги. Проплюхаем долго.
– Прямо в глухой лес везешь? Не одичаем там?
– Ну так одичать и в городе Париже можно, ежели зверем жить. С голоду не помрете, избушка тоже не самая плохая. А через пару дней навещу вас, когда ясно будет, что к чему. Если что, сами на дорогу выберетесь, покажу как. Пешком-то, пожалуй, быстрее, чем на машине будет. Не робейте.
– Слушай, Петрович, вопросик тебе задам. – Демид, сыто жмурясь, растянулся на травке.
– Задай, если не боишься.
– Агей. Имя такое тебе ни о чем не говорит?
– Агей? – глаза Алексея недобро потемнели. – Мало ли Агеев на свете? Знавал я одного человека с таким именем, так ведь и человеком-то его не назовешь. Кровопивец был, каких мало. Сгинул он давно. Видать, Господь сжалился над людьми и сверг его в геенну огненну. Лучше и не вспоминать о нем.
– Придется вспомнить. Жив он или нет, вопрос спорный. Но если это тот человек, которого я имею в виду, то куролесит он еще по свету. Ты уж будь добр, расскажи, что знаешь.
– Так ведь, если жив, годков за девяносто ему уже будет. Он, считай, в начале века родился. Мне уже под шестьдесят, не смотри, что прыгаю, как молодой. Помню его хорошо. Чай, в одной деревне жили.
Семья у Агея была нехорошая, колдовская. Мать была ведьма старая, никто с нее покою не знал. А отца агеева никто отродясь не видел – тоже, небось, человек был темный. Жили они на отшибе, в черной избушке, и все добрые люди то место стороной обходили. Каким мальцом был Агей, не ведаю, он ведь в отцы мне по возрасту годился. А когда стал я себя сознавать, уже помнил, что связываться с этим супостатом не стоило. Говорят, что в двадцатые годы, когда людей в колхозы стали сгонять, ровно скотину, Агеюшка первым активистом был – почетной, так сказать, голытьбой. Свирепствовал он тогда без всякой совести, и не из чувства долга, а для собственного удовольствия. Ведь край-то у нас далекий, кондовой. Может, и не больно бы донимали большевики со своими порядками. Так нет ведь, этот упырь житья никому не давал! Ходил с командой своих голодранцев, двери ногой распахивал. Сам в сапогах яловых, фуражке, бороду сбрил, поганец. Да еще очки завел для форсу, за них его Сычом прозвали. Люди-то у нас жили не бедно, водилось кое-что в закромах. Такие, как он, бесштанные, водились редко. Старообрядцы-то, они люди богаты были, самый что ни на есть купеческий народ.
– А что же Агей?
– Сыч-то этот очкастый? Выгребал все под чистую, на пропитание и посев и то не оставлял. Знал, у кого где и что сховано, словно сам прятать помогал. А уж раскулачивал и по разнарядке, и без нее. Да все норовил не выслать, а расстрелять человека, чуть что не по его. Время было лихое, все списывалось. Священника нашего лично пристрелил из нагана, а церковь Божию осквернил – устроил там свой вертеп. Нехристь был, одним словом. Говорят, не раз мужики пытались его убить, стреляли даже, да все без толку. Выходил он живым из любой передряги, будто заговоренный.
Только это все до меня было. По рассказам я это знал. Родился-то я в окаянном тридцать шестом, в этом же году, говорят, и загребли Сыча в тюрягу. Думаю, что по уголовному делу. Вор он ведь был форменный, да только ничего у него не держалось, что награбил. Все спускал, так и жил голытьба голытьбой. В предвоенные-то годы, когда я пацаненком был, хоть и голодновато было, какой-никакой порядок уже установился. Может, потому и установился, что Сыча посадили. Однако долго он не просидел. Тогда ведь только политические полный срок мотали, а к таким ворюгам, как Агей, власть благоволила. Появился он перед самой войной, тогда я его и запомнил.