– Володимер Загряжский и Никитка Чепчугов. Да они верные, не сумневайся, токмо опаска есть большая…
– Кто еще знает, о чем ты с ними глаголил? – нетерпеливо перебил Борис.
– У Григория Васильевича Годунова спрошал, можа, кого держит на примете.
– И что?
– Да… нетути таких. Сказывал он, что дело нами греховное умыслено, нельзя так-то.
– Правильно сказывал. А еще?..
– С окольничим Ондрюшкой Клешниным. Он обещался беспременно помочь. Уж для светлейшего боярина, рек, непременно расстараюсь и все сделаю.
– Это для меня, значит? – уточнил Борис безнадежно. – Что еще он рек?
– Дельце, мыслю, весьма тяжкое, но охотники завсегда сыщутся, ежели положить много.
– Нашел он кого?
– Покамест не рек, молвил как-то, будто с тобой желает беседу вести. Я его еще вчерась прихватил, да тут, вишь, кака оказия с болестью твоей.
– Ништо. Я зрю, ты за те дни, что я здеся лежати буду, много чего удумаешь, да так, что опосля за всю жизнь мне не расхлебать. Давай, зови.
Борис Федорович устало закрыл глаза. Казалось, на минутку всего, а как открыл, перед ним уже стоял невысокий худощавый окольничий Андрей Клеш-нин.
– Здрав буди, боярин, – отвесил он почтительный поклон лежащему Годунову.
– И тобе тако же, – ласково отозвался Борис Федорович.
Слабость все еще не отпускала его могучее тело, но он уже понемногу превозмог ее и, собрав все силы в кулак, продолжил:
– Не боярское это дело – в опочивальне гостей принимать, ан и отложить нельзя, ибо беда большая выйти может. С тобой намедни Семен Никитич беседу вел касаемо царевича, людишек верных сыскать просил. Нашел ты их, али как?
– Есть такие людишки, – медленно начал отвечать Клешнин.
Он все еще недоумевал – почто Годуновы учинили такую превеликую спешку, коли сам боярин Борис Федорович решился на встречу с ним, даже не оправившись толком от болезни.
– Дьяк Михайла Битяговский возможет сие тяжкое дело исполнить. В том мне пред иконами клятву дал великую и крест целовал. В помощь себе сам назвал сынка свово Данилку и еще племянника, Никитку Качалова.
– Ты вот что. – В голове у Бориса гудело, но дело требовало незамедлительного решения, и он изо всех сил крепился, стараясь держать себя в руках. – Дьяку сему поясни, дабы не токмо на жизнь царскую покушаться не смел, но и на здоровье оного отрока тако же. Более скажу, берег его пуще себя. Царев указ он на днях получит: зреть и ведать обо всем, что в граде Угличе деется. Это явное. Тайное же дело такое: пущай почаще царев дом посещает, с Димитрием беседует, да все ласково, дабы отрок сей познал, что гнев его на бояр Годуновых и иных прочих не праведен, ибо окромя пользы для земли русской и блага для народа они ничего другого и в мыслях не держат. Пущай малец то крепко уразумеет. За сим более сказать тебе нечего. Иди, – и, окончательно утомленный, Годунов откинулся на перину.
Когда Клешнин вышел во двор, сопровождаемый непонятно почему смущенным Семеном Никитичем, мысли его окончательно перемешались, и он уж было хотел обратиться с расспросами к нему, благо, что тот тоже порывался сказать что-то, но потом передумал.
«Не дело умному слуге переспрашивать», – рассуждал он про себя, взбираясь между тем на своего аргамака, нетерпеливо всхрапывавшего и бившего копытами землю.
Пустив жеребца неторопливой рысью, он опять задумался. Уж очень разные беседы состоялись у него за столь короткий срок. Поначалу ему прямо сказали, что младень зажился на этом свете и надо найти верного человека, дабы помог отроку отправиться в Царствие Небесное.
Теперь же совсем другое. Было от чего задуматься. Однако Клешнин в свое время недаром служил в опричниках у Иоанна Васильевича. Не раз и не два схватывал он на лету царский взгляд, не говоря уж о его слове, оброненном будто невзначай. Давно привык сам додумывать, чего желает царь, да по чину своему прямо глаголить о сем не хочет. И угадывал ведь, ловя потом, как величайшую милость, золотую чашу с расписным узорочьем, тяжелый перстень с крупным лалом или увесистую шейную гривну.
Вот и сейчас попытался Клешнин додумать за великого боярина то, что он недосказал, недорек, хотя и держал в мыслях, ибо наружу-то все без оглядки вываливать ему невместно, да и сам Борис Федорович не тот человек, чтобы всеми своими потайными думами делиться с ним, Клешниным. А коли так, стало быть, и говорил он хоть и с опаской, но так же и давал понять о том, что все сказанное ранее родичем его Самсоном Никитичем подтверждает, но сказать такое на словах ему нельзя. С такими мыслями, окончательно успокоившись, он и доехал до своего дома.
А тем временем Борис Федорович диктовал текст будущего указа, коим полагалось снабдить Михайлу и его спутников. Он уже окончательно оправился от внезапно настигшего его удара и после обильного кровопускания, предпринятого хитрым и юрким, но превосходно знающим свое дело иноземным лекарем с мудреным именем Мигель де Огейлес, коего боярин именовал запросто Михайлой, чувствовал себя значительно посвежевшим и тщательно обдумывал каждую строчку. Наконец, закончив диктовку, он отпустил подьячего, но не успел тот дойти до крыльца, как Годунов кликнул его обратно.
– Надо бы к ним еще кого-нибудь приставить. Я так мыслю, что ежели с ими ближний сродственник какой тамошней челяди поедет – лучшее будет да и спокойственнее для нас, – озабоченно обратился он к Семену Никитичу.
Тот на секунду задумался и почти сразу намекнул:
– Чего же проще. Сынка мамки Димитриевой пошлем, Осипа Волохова.
Указующий перст Годунова уперся в подьячего:
– Впиши его.
Встав, он на мгновение задумался, пребывая в нерешительности, но потом, махнув рукой, повернулся к Семену:
– Сам ему обскажешь как да что. Да дьяка Битяговского предупреди, дабы тот через сего Волохова стал вхож к ихнему двору. – Тут он помрачнел, видно вспоминая сказ шиша о том, как царевич лихо рубил своей игрушечной саблей боярские чучела, а среди них и его, Бориса.
Пока игрушечка, пока чучела, а потом?
И ведь не в Дмитрии самом произрастает духовная худоба, а благодаря мерзким наушникам. Толку, что боярин Афанасий сослан, да и других сторонников Нагих в Москве матушке поубавилось. Случись что – аки крысы зловонные вмиг повылезают со всех щелей, собьются в стаю, сильные не своим духом и даже не злобой, а количеством да единой целью – свалить Бориску Годунова да его сторонников.
А того нет у них в мыслях, чтоб за землю душой порадеть. Только о себе помыслы греховные. И как добьются своего, тотчас начнут рвать куски от жирного московского пирога – кто быстрей, кто ловчей, кто подлей, тот и прав. А кровожадным соседям того и надо, мигом накинутся и раздерут все остатки. И сгинет Русь, как сгинуло древнее царство италийцев, хоть и было оно весьма могучее. И силушка у них имелась, и вой добрые в изобилии, да жадность пределов не ведает.
А самое главное – народ. Ведь простые людишки того же младого отрока будут величать с превеликой радостью, ликуя, когда он взойдет на царство.
«Закон… вот чего русскому мужику не хватает, – с горечью подумал Борис Федорович, – и от отсутствия оного все беды идут. Никто закона не знает, не ведает. Кое-что на обычаях держится, так они не писаны, к тому ж везде разные, а должно все единым быть».
Да, пока советники мудрые у царя Иоанна Васильевича были да тот еще и сам о государевых делах мыслил разумно, составили Судебник. Дело хорошее, что и говорить, да вот беда: как теперь крыс приказных унять, корыстолюбие их умерить? Прибавку к жалованью положить? Нет таких больших денег в казне, а мало дать – еще и ворчать начнут, недовольство выказывать. Хуже прежнего выйдет. К тому ж все равно брать станут – привычка.
Нет, тут надобно новых, молодых, чтоб в душе помыслы благие, чтоб пользу Руси хотели принести, чтоб труд свой тяжкий с охотой сполняли, с желаньем великим, да еще с уменьем.
«Уменьем, – горько усмехнулся Борис Федорович. – Где ж они его возьмут? К старым учиться послать – только на корню сгубить. Куда же? Нешто в дальние страны? А что – мысль добрая. Теперь ее еще на досуге обмыслить здраво да все взвесить как следует. Дело-то новое, не промахнуться бы. А там пущай учатся.