Отступление лишено всякого смысла. Во-первых, не для того прорывались, чтобы отступать, во-вторых, сзади нагоняют преследователи, аккурат на них и выйдешь, а пока с ними бьешься, в спину ударят те, кто встает сейчас заслоном перед советско-финской границей.
Выход был один – разделиться и пробиваться разными колоннами. То есть одна группа идет, как шла, и выходит прямиком на заслон, через который пытается прорваться. Возможностей прорваться, откровенно говоря, негусто, но зато у второй группы есть все шансы в это время отойти подальше и, может, даже оторваться от преследователей. Только вот кто добровольно заявится в группу первую, в группу, называя вещи своими именами, смертников? Мало таких наберется, если вообще найдутся охотники. Не тот народ, чтобы своими жизнями выкладывать путь на свободу другим. Поэтому и говорить правды не следовало. Так решил Спартак. Просто сказать людям, что они делятся на две группы только ради того, дескать, чтобы легавым тяжелее их было выследить и настичь. И все, и достаточно.
Ну, понятно, между своими тайн быть не могло. Вечером у костра (заночевали прямо в лесу, на лапнике) Спартак, Комсомолец и Марсель обо всем договорились. Куда как просто договариваться, когда все прекрасно понимают – ну нет иного выхода, просто-напросто нет.
– Я пойду с первой колонной, – вдруг сказал Комсомолец, бросив в ночной костер докуренную папиросу. – Никакого жребия, так надо.
– Надо? – переспросил Марсель, снимая с углей кружку с чаем. – Что значит надо? Я отправлю Ухо за главного, и хватит.
– Надо, – твердо повторил Комсомолец. – Ну как тебе объяснить... Вроде карточного долга. Долг отдавать надо?
– Спрашиваешь, что ли?
– Спрашиваю.
– Без вопросов, надо, – сказал Марсель, отхлебывая чифирь.
– Вот я и хочу его отдать. Есть у меня такой должок. Судьбе проигрался. Все коны ставил не на те карты и проигрался в дым. Вот теперь хочу разом отыграться. Вытащу из колоды жизнь и свободу – будем считать, что отыгрался, помру – будем считать, что мы с судьбой квиты.
– А ты ведь всерьез, – сказал Марсель, внимательно взглянув на давнего приятеля.
– Поэтому и переубеждать лишнее. Дай лучше чаю хлебнуть...
– А кто ты такой, чтобы на меня гнать! – донесся от соседнего костра истошный вопль. – Вошь фронтовая! Сучара болотная! Да я тебе, падла, кишки выпущу!
Марсель мигом вскочил, рванул к месту набухающей ссоры. Подобные вспышки ему приходилось гасить по двести раз на дню.
– Странно все это, – сказал Комсомолец, снова закуривая. – Мы посылаем на смерть людей, а люди верят нам. По-прежнему верят, что мы знаем, что делаем, что мы твердой поступью ведем их к свободе. Когда ты вчера выступил перед ними и сообщил, что мы рвем в Финляндию, что надо только границу перейти, а она рядом, что там их всех ждет амнуха, потому что за наши преступления мы можем сидеть только здесь, что больше их никто никуда не посадит – люди ж были по-настоящему счастливы, в полном смысле воспряли. И помирать сегодня, кому придется, будут радостно... Хотя, наверное, кто-то еще догадывается насчет Норвегии, но молчит. Тебе не кажется, что это все напоминает...
Комсомолец вдруг замолчал, о чем-то задумавшись. Кружку с недопитым чаем он поставил прямо на снег, и сейчас же возле нее образовался круг растаявшего снега.
– Я лучше так скажу, тебе это ничего не напоминает? Вожди ведут за собой, убеждают, что знают правду, люди умирают за их правду, а на самом деле...
Комсомолец не смог договорить, а Спартак не успел ответить. К костру подсел Горький, потом Спартак вместе с Марселем вынужден был гасить конфликт между литовцами и ворами, потом надо было заставить себя хотя бы пару часов поспать. В общем, ночью не удалось больше поговорить. Ну а наутро и в дороге тем паче было не до бесед. И вот сейчас здесь, на развилке, на Спартака вдруг навалилось ощущение, что они с Комсомольцем не успели друг другу сказать нечто крайне важное. И теперь уже вряд ли когда-нибудь успеют.
Комсомолец протянул Спартаку пачку. Спросил, невесело усмехнувшись:
– По последней?
– По последней.
К ним от последнего грузовика примчался Марсель:
– Перекурим напоследок, кореша!
Дольше чем на одну папиросу им тут, на этой развилке, задерживаться нельзя. Не сказать, что счет пошел уже на минуты, но, вполне возможно, где-то тикают часы и отбивают они вот такое: одна минута – это чья-то одна жизнь.
Все будет очень просто. Первые три грузовика свернут налево, другие три – направо. Кто-то окажется в первых трех грузовиках, кто-то – в трех последних. Никто никого специально не отбирал, кому как повезет.
– Как ни странно, ночью я все же спал, – сказал Комсомолец, разминая папиросу. – Зато, пока ехали сегодня до этой развилки, припомнил всю житуху от и до.
Спартак вжикнул зажигалкой. Прикурили.
– Брось ты эти похоронные страдания, – сказал Марсель. – Никому ничего не известно наперед. Вон люди всю войну отшагали с первого дня до Победы, и ни одной царапины. А кто-то садится на два года по хулиганке, радуясь, что жить хорошо и что скоро откидываться, и на второй день загибается от несварения металла в кишках. Я знал человека, который пережил два расстрела. Сперва его стреляли фрицы – ему день пришлось проваляться во рву с трупами. Потом наши недострелили как дезертира, а расстреливать два раза, как известно, не положено, и его закатали в лагерь на десятку. И где тут видишь один на всех смысл, скажи? Это все мы можем полечь в снега, а ты будешь хохотать, гуляя по Парижам.
– Зря успокаиваешь, я спокоен, – сказал Комсомолец. – Причем в кои-то веки по-настоящему спокоен. Я бы даже сказал, мне хорошо. Отличный зимний день – солнце и несильный мороз, а главное – все предельно ясно. Наконец-то. Я же говорю: вспоминал всю свою и нашу жизнь – так в ней никогда не было такой предельной, кристальной, звенящей ясности жизненной задачи. А сейчас есть – выжить. Просто выжить, и не надо ничего выдумывать, морочить голову себе и людям... – Голос Комсомольца внезапно дрогнул, подломился. – Ребята, а ведь как вчера было... Двор, в школу ходили, гоняли в футбол, голубятню строили. Пронеслось... как состав под гору. Я не чувствую этого времени, не чувствую, что оно прошло, что была война, что было все. Кажется, еще только вчера вечером заснул в своей кровати, прогуляв во дворе допоздна, напившись чаю с вареньем из крыжовника, которое мне твоя мамка подарила, а утром проснулся, и уже здесь...
Комсомолец замолчал. Остальные тоже молчали. Только курили, глядя в стороны. Спартаку было горько и хреново. Он понимал, что Комсомолец уходит из его жизни навсегда, и не мог найти слов – еще и оттого, что обстановка вокруг мирная, вполне будничная, словно они сюда приехали на лыжах кататься или рыбачить на зимнем озере, а не ждет в скором времени одних бой, других марш-бросок с неизвестным финалом.
– Ну вот и все, – сказал Комсомолец, выбрасывая выкуренную до мундштука папиросу. – Пора по машинам.
Как-то само собой получилось, что они обнялись.
– А ведь мы никогда не дружили раньше, – сказал Марсель.
– Стареем, – усмехнулся Комсомолец.
Вместе с ним ушли Голуб и еще несколько завсегдатаев «клуба».
* * *
Более всего Спартака удивило равнодушие, с которым встретили люди в деревне их появление.
Вот представьте себе, выходят из лесу вооруженные мужики не самой добродушной наружности, все, как один, небритые, с «сидорами» за плечами. Ну ладно, наколок на руках издали можно и не разглядеть, если специально не вглядываться, так ведь одеты кто во что! Словом, вылитые партизаны. А поскольку война уже полгода как закончилась (да и во время войны не водилось в этих краях партизан, если не считать таковыми вражеских финских лазутчиков), значит, любой местный житель, завидев эдакую процессию, должен немедленно бросаться в дом и закрываться на все замки. Или – ежели особо сознательный – бежать со всех ног в сельсовет. Ну, на худой конец, падать в обморок.