Алена только головой покачала. И симтарин-траву, где один корень в точности схож с мужиком, а другой – с женкою, и глаза змеиные, и ворот рубашки («Как рубашка к телу льнет, так и мил-друг льнул бы ко мне!»), и все несчетное число заговорных слов, обращенных в хоть и в плоть, в тоску тоскучую и сухоту сухотучую – да мало ли чего она могла добавить к Катюшкиным советам! Чего греха таить, подступали иной раз мучительные желания опоить Егора каким-нито тайным зельем, разум его отнять и сердце высосать, да знала Алена, знала доподлинно: все, что в любви наваждено, то не прочно, не вечно и от лукавого. Помнила – в том же Любавине ходила из уст в уста молва про одну девку, которая любила парня-пастуха. По нему все девки сохли: красивый парень был! Сначала на ту девицу он и вовсе не глядел. А про мать ее слухи шли: нечиста была, говорили, колдовать умела. И вдруг как гром с ясного неба: присватался пастух к ее дочери! Ну, совет да любовь, честным пирком да за свадебку… Только видит народ: под венцом пастух стоял как во сне, и за свадебным столом сидел таков же, да и потом будто подменили парня. Никто не видал, не слыхал, чтоб с женой миловались они. А вскоре стал мужик толстеть. Живот вырос – страх смотреть, дышать тяжело стал. Думали, что помрет скоро.
И объявился тогда в Любавине какой-то пришлый старичок. Пожалел, что ли, парня… Истопил баню докрасна и повел его туда. Что там они делали, никто не знал, но потом люди говорили, будто много чего старик в печь поскидал… И вылечил парня! А сам ушел, не видели его больше, старичка-то. И парень от жены ушел. Поселился на краю деревни, бобылем жить стал, так и помер один – и баба его одна померла, без детей, без мужа, тоже – ни вдовица, ни девица…
Словом, Алена знала твердо: сердцу не прикажешь.
Она ничего не стала пояснять Катюшке: только слабо улыбнулась, но, верно, такая боль, денная и нощная, неизбывная, проглянула в этой неживой улыбке, что Катюшка даже за сердце схватилась.
– Эх, житье наше бабье! – сказала она с ненавистью. – Вечно нам надо кому-то голову на плечо приклонять!
«Не кому-то, – печально подумала Алена. – Tолько ему одному. Единственному! Но радости земные, как посещения ангелов, кратки…»
Думала, что слезы уже все выплаканы, ан нет, они уже тут как тут: защипали глаза, повисли на ресницах…
– Ой, не надо! – умоляюще, дрожащим голоском возопила Катюшка. – Не плачь, ради Христа! Не то я и сама… сама… А на дворе и так мокро. Небось Фрицци дождик из Питербурха привез?
Алена устыдилась. У Катюшки у самой глаза давным-давно на мокром месте, у нее своя боль, а еще шутить умудряется. Нельзя раскисать! Сама себе эту постель постелила – вот и спи в ней!
– Не иначе, – еле усмехнулась она. – Но ты не тревожься: скоро и увезет, как привез!
– Он что, тоже уезжает? – вяло пробормотала Катюшка, осторожненько промокая утиркою уголки глаз. – Вместе, стало быть, с Людвигом?
Так вот оно что! Вот в чем печаль Катюшкина! Людвиг уезжает! Да неужто он ее с собою не зовет? Ведь даже Фриц… Нет, быть не может. Была такая любовь – и вдруг расстаться навеки?
– И надолго? – спросила Алена осторожно. – Людвиг, говорю, надолго едет?
– Да на целую вечность! – взвизгнула Катюшка, и слезы, будто напугавшись этого визга, так и хлынули из ее глаз, ничем уже не сдерживаемые. – На год, а то и на два!
– Ну, это не срок, – отлегло от сердца у Алены. – Воротится!
– Да ведь он хочет, чтобы я с ним ехала! Уперся – с места не сойдет: поезжай да поезжай! Целую неделю разгул гневу своему дает. Не то, говорит, останешься на улице, не для того я, говорит, гнездо вил, чтоб ты туда чужих самцов приманивала!
«Какие-то они, эти немцы, удивительно однообразные, – неприязненно подумала Алена. – У одного – насест. У другого – гнездо. Экие птичьи умы!»
– Так что за беда? – сказала она ласково. – Поезжай с Людвигом – вот и вся недолга!
– Да! Поезжай! – распялив рот, всхлипывала Катюшка. – А ты-то сама что – поедешь? Поедешь с Фрицем?
Алена опустила голову:
– Может, и поеду.
Катюшка даже платочек выронила. Впрочем, он уж так промок, что превратился в бесполезный бесформенный ком.
Торопливо утершись жестким от серебряного шитья рукавом, Катюшка уставилась на подругу. Алена не видела выражения ее лица, но знала, что на нем написано беспредельное изумление.
Она и себе изумлялась: ведь в первый раз необходимость и разумность согласия на эту поездку была ею вполне осознана.
Конечно, это был выход для нее – не худший выход! Ведь пора признаться: поиски ее ни к чему не привели и не приведут. Убийца Никодима сгинул, растворился в бескрайнем мире – и вместе с ним сгинула надежда Алены оправдаться.
Мыслимо ли жить так, как живет она сейчас? Ведь каждый день может стать для нее последним! И хотя неизбывная тоска изрядно притупила страх смерти, все-таки гложет, изнуряет мысль, что, откройся сейчас ее прошлое, попадись она снова в Тайную канцелярию – и вновь будет приговорена не только к казни, но и к вечному позору и мирскому презрению. А Егор… узнай об этом Егор, он содрогнется от отвращения, когда поймет, кого обнимал, кого целовал так жарко, так нежно…
Словом, в Москве для Алены места нет. Уйти в скитания? Жить подаянием? Это не по ней, как и монастырское житье-бытье. Дрожащее от вожделения лицо Еротиады на миг выглянуло из самых темных и грязных закоулков памяти, и Алена мысленно плюнула в это лицо.
Ну уж нет! Хватит с нее благодати! Вот и выходит, что места нет не только в Москве, но и в России. Чем же плохо: принять предложение Фрица и отбыть с ним за тридевять земель, в его фарфоровую, сахарную, такую-сякую-немазаную Саксонию? Фриц посулил, что на чужбине ее не покинет, обеспечит вполне щедрое содержание, и даже если обязанности перед родом и семьей вынудят его со временем избрать себе достойную супругу, дабы произвести на свет сына и наследника, очередного фон Принца, он все равно не покинет Ленхен… особливо ежели она перестанет предаваться меланхолии и вновь будет оказывать Фрицу знаки нежного внимания.
В этом-то все и дело! Сказавшись недужною, Алена всю эту неделю умудрялась держать Фрица в отдалении, и дыни вновь сделались главным продуктом его питания, а также в ход пошел весь прежний валерьяновый арсенал. Но так ведь не может длиться вечно! Придется когда-нибудь разделить ложе с Фрицем… но что делать, если при одной мысли об этом тошнота подкатывает к горлу и Алена начинает давиться? Что? В петлю? В омут головой? Но еще неизвестно, есть ли в Саксонии омуты!
Она так глубоко об этом задумалась, что едва не подскочила, когда рядом раздался исполненный искреннего ужаса голос:
– Tы что?! Спятила вовсе?! Там ведь дичь! Глушь! Ни городов, ни лавок, ни ассамблей! Одни каторжники в этих… как их? В заводах! И леса там дремучие! Медведи, рыси! Вот задерет тебя медведь, как твою матушку, царство ей небесное, – тогда узнаешь, почем сотня гребешков!
Алена с недоумением уставилась в бледное, перепуганное лицо подруги.
– Господь с тобой, Катюшка! Это, верно, ты спятила. Как это: ни городов, ни лавок, ни ассамблей? Опомнись, чего несешь-то? Ну какие, скажи на милость, в Саксонии каторжники да медведи?!
Бледное лицо Катюшки осунулось на глазах. Нижняя губка отвисла.
– Где? – чуть слышно простонала она. – В Сакс… ксо… саксо… – Язык заплелся, и Катюшка едва смогла вымолвить: – Так Фриц, что ли, в Саксонию едет?!
– Ну конечно! – вздернула брови Алена. – А Людвиг – не туда, разве? Но куда же, скажи на милость?!
Катюшка запрокинулась вся, будто намеревалась грохнуться в обморок, заломила руки…
– На… на… на Урал! В заводы демидовские! – закричала она, и из глаз ее хлынули такие потоки, что трехдневный ливень за окном показался по сравнению с ними воистину библейской сушью, перед которой растерялся бы даже Моисей.
7. Еще раз о насестах и голубках
Алена вышла на церковное крыльцо и, обернувшись, низко поклонилась закрывшимся за нею дверям со странной смесью облегчения и раскаяния. Она хотела простоять обедню до конца, но не выдержала и получасу. Интересно бы знать, настанет ли время, когда ей перестанет чудиться, будто церковные стены давят, смыкаются вокруг, вот-вот рухнут на ее победную головушку? Она все время ждет от господа кары за то, что не дала до конца свершиться обету матушки Марии. Однако ведь не только ее вина в том была, но и Еротиадина! Или господу так уж все едино, каково живут монастырские обители, лишь бы внешнее благочестие блюлось?!