– Подлежит, яко преступница, казни смертной!..
Крик вырвал ее из оцепенения.
Алена со стоном вскинула голову, попыталась вздохнуть поглубже, но всего и могла, что пропустила воздух крошечными глоточками в грудь.
– Гляди-ка! – послышался изумленный голос сверху. – Живая еще? Эй, бабонька, ты еще живая?
Она слабо пошевелила запекшимися, сухими губами. Вот странно: губы горят от жажды, и во рту печет, как в печке, а все тело оледенело. Не диво, что чудится зима, и мороз, и лед, хотя на дворе майская ночь – душная, томительная. Да и день выдался предгрозовой – такой же душный, тяжкий. В воздухе ни звука, ни движения. Сиплый голос солдата, изредка возвещавшего над Аленою страшный приговор да разгонявшего любопытных, кои так и рвались поглядеть на нее поближе, глохнул, пропадал в этой вязкой, влажной мгле.
Сквозь заплывшие веки Алена смотрела, как с краю небес ползет синяя туча. Вот она растет, клубится, растекается по небосклону. В ней мелькают изогнутые стрелы молний – ближе, ярче. Глухой ропот грома становится все сильнее, отрывистее – и вдруг над головой оглушительный треск, непрерывное, ослепительное мигание. Небеса, чудится, разверзаются! Вот-вот хлынут потоки дождя, да такого, что за ливнем не будет видно окрестностей!.. Но нет, ни капли не упало за весь день на иссохшие губы казнимой преступницы, ни единая молния не ударила в нее, чтобы уничтожить, испепелить – и избавить от мучений! Небеса были к ней столь же беспощадны, как люди – и как земля, которая терзала тело ледяными тисками, высасывая из него жизненную силу медленно, нестерпимо медленно… мучительно!
Алена провела шершавым языком по окоростевшим губам. У нее нет сил даже попросить попить… да что толку? Прежде просила, но ни один из стражников, сменявшихся над нею, не давал: пока осужденная еще влачит жизнь, караульным, под страхом строжайшего телесного наказания, отдается приказ не допускать к ней никакой пищи и питья, кои могут поддержать виновную и заставить ее дольше мучиться.
– Hичего, молодка, – в утешение сказал один. – Tы потерпи – скоро все и пройдет.
«Все» – это была ее жизнь… Алена заплакала – впервые заплакала с тех самых пор, как поняла свою обреченность. Солдату, верно, нестерпимо сделалось видеть эти слезы, которые она не в силах была утереть, – руки-то скованы земляными тисками! – и он сжалился на миг, вытер ей лицо, а потом и сам на себя рассердился за этот промельк жалости, а на Алену – еще пуще.
– Чего воешь, дура? – вызверился. – Теперь-то чего воешь? Надо было такого мужа искать, который не помрет, ежели его щами с царь-корнем[19] попотчуют!
Да. Да… Она все время забывает, почему она здесь и почему висит в двух шагах, так, чтобы ей было все время видно, вытянутое, закаменелое, качаемое ветром тело Фролки…
– Это полюбовник ее, – поясняли любопытным те из караульных, которые были словоохотливей да мздоимливей (за право поближе поглазеть на Аленину голову, едва торчащую из земли, люди охотно готовы были платить). – Полюбовник, да! Служил он у ейного мужа ключником, но снюхался, вишь ты, с хозяйской женкою, да свели они господина со свету. Малость, беда, перестарались: столько зелья ему сыпанули, что он позеленел весь, как та трава. Только слепой не догадался бы, что дело нечистое! На их лиходейское несчастье, едва мужик концы отдал, появилась сестрица его, вдовица, а у той глаз – иглу в яйце увидит! Ну и подняла шум… Вон он, висит теперь, качается, – показывали на почернелое Фролкино тело. – А вот она, живая еще… вишь, глазами лупает.
– И сколь же ден ему так висеть, злодею сему? – спрашивали иные.
– Да пока сударушка его богу душу не отдаст, – ответствовали караульные, и Алена уже наперед знала, что будет потом: поглазев на нее, иные плевались, иные грозили: «бога, мол, прогневила – вот и смерти не дает!»; немногие жалели, крестили бедную головушку, но после этого почти всякий спрашивал караульщиков:
– А что ж сей полюбовник таковой чернющий, будто головешка? Неужто огнем жгли в пыточной избе?!
Иные караульщики отделывались шуточками, иные отмалчивались, иные свирепели и начинали гнать не в меру любопытствующую публику; поскольку все они были наслышаны о том, что творилось при допросе сообщников-душегубцев в казенке, стены которой хоть и многое видели, но такого, пожалуй, им видеть еще не доводилось.
* * *
Когда Ульяна крикнула «Слово и дело!» и на не чуявших беды Алену с Фролом налетела полиция, их привезли в Тайную канцелярию и сперва посадили в отдельные каморки за особыми, порознь, часовыми, чтобы обвиняемые ни с кем, а прежде всего меж собою разговора не имели. Однако же дело показалось судьям настолько простым, – вот он труп отравленного, вот они, отравители! – что обоих разом приволокли учинить им застенок.[20]
В казенке, где разбирались татинные,[21] разбойные и убийственные дела, царила неимоверная теснота, было душно и смрадно: пылающие свечи прибавляли жару, топилась, несмотря на майское тепло, печка; множество народу теснилось, потело.
Алену, ошеломленную свершившимся до того, что она как бы впала в столбняк – без мыслей, без чувств, даже вроде и без страха за свою участь, – толкнули в угол. Она упала, да так и лежала кулем, тупо озираясь, и в черной тьме, заполонившей с недавнего времени ее голову, лишь изредка проплывала вялая мысль – будто снулая рыба: «Да нет, быть этого не может…»
Фролку же взяли на дыбу.
Заворотив ему руки за спину, их связали вместе, а потом, круто вздернув вверх, так что бедняга издал короткий изумленно-болезненный крик, его подвесили на запястьях к перекладине, чтобы ноги оторвались от земли. Тут же помощник палача притянул их за лодыжки к нарочно для сего поставленному столбу, так что Фролкино по пояс обнаженное тело натянулось струной, а затем за дело взялся сам кат.[22] Приблизившись к жертве не более как шага на три, он припрыгнул – и со всего маху обрушил на спину Фрола кнут…
Еще несколько мгновений тому назад, пока Фролку только вздергивали на дыбу, кнут смирнехонько полеживал на полу, и Алена не без некоторого любопытства его разглядывала. Кнут состоял из рукоятки – толстой, деревянной, длиной не более как в пол-аршина. К ней прикреплен был упругий столбец из кожи, длиной около трех – трех с половиною футов, с кожаной петлей на конце. К этому концу привязан был хвост примерно в пол-аршина, сделанный из широкого ремня толстой сыромятной кожи, согнутой вдоль наподобие желобка и засушенной да вдобавок заостренной на конце. И вот этот-то твердый, как кость, конец кнута сейчас разорвал кожу меж вывернутых Фролкиных лопаток и вонзился в его тело.
Пытаемый взревел от боли.
Приостановившись, кат успокаивающе промолвил:
– Кнут не архангел, души не вынет! – А потом удары раз за разом начали раздирать Фролкино тело вслед за вопросами:
– Признаешь ли ты, Фрол Митрофанов, что блудным воровством сожительствовал с женкою Аленою? Что зельем свел со свету беломестца[23] Никодима Журавлева, коего супругою была оная женка? Был ли ты зачинщиком и начальником сего лиходеяния, либо подстрекала тебя сожительница и полюбовница?
На все эти обвинения из Фролкина горла рвался только один крик:
– Нет!
Алена заломила руки. Как ни мало знала она о пытках, законах, порядках Тайной канцелярии, одно ведомо было всякому, одно накрепко усваивалось меж сплетен, шепотков, испуганных разговоров о бесчинных застеночных нравах: пытают татя на три перемены, что означает: выдержать предстоит самое малое три вида пытки, и ежели вину свою взялся отрицать, то крепись до конца. Один раз собьешься, сознаешься в содеянном, не снеся лютой боли, не предвидя ей конца, чая купить себе хотя бы мгновенное облегчение, – и тебя зачнут сызнова бить, зажимать в тиски или растягивать на дыбе, подвешивая к ногам тяжести, чтоб ты опять в три перемены подтвердил новое свое показание. Спохватишься, опамятуешься, завоешь, что возвел на себя напраслину, – ну что ж, голубь, тогда терпи; кнут, тиски, дыбу – лишь бы хоть что-то сказал ты о себе одинаковое: виновен или нет. Если Фрол снесет три пытки, не переставая твердить: «Нет, нет!» – его кинут в угол, палач вправит ему суставы с тем же умением и прилежанием, с каким только что выламывал их на виске, – и приступит к Алене.