— Ну, что тебе надобно… Решил проповедь прочитать?..
— Нет… Кретьен, — седло, на которое юноша опирался локтем, тихо скрипнуло. Из-за высокой луки не разглядеть Этьенова лица. — Не проповедь… Я хотел спросить. Можно?..
— Что такое? (Этьенет, едва не прибавил Кретьен, но удержал это слово при себе. Ему было больно от тревоги и… еще от всего разного. Но этим именем он не назвал бы друга и под страхом смерти… пока.)
— Ты не… ну, не удивился, что я так отношусь… к своему отцу?.. Что я все время в Ломбере…ну, не отходил от него?.. Как будто кроме него там никого нет…
— Да чего там. Он же твой наставник… Кроме того, вы, наверное, давно не виделись.
— Дело не в том… Ну, и в этом, конечно, тоже… Просто, понимаешь, Кретьен, он — мой единственный отец. Другого у меня никогда не было. По крайней мере, я о нем ничего не знаю. Мама… она тоже не знала ничего наверняка.
(Вот оно что. Ты бастардик. Это бывает. Интересно, если бы ты сказал мне, что ты — сын короля Иерусалимского, это показалось бы мне столь же маловажным? Или я бы все же почувствовал к тебе нечто новое?)
Этьен помолчал, прислушиваясь к дыханию друга, словно ожидая, когда же тот вскричит в негодованье или с отвращением фыркнет. Но никакой реакции не последовало, и тот с шумом перевел дух. Только тогда Кретьен понял, что ему, кажется, открыли некую постыдную тайну.
— Ну, вот… — хорошо, что в темноте не видно, как Этьен покраснел. А он покраснел, это можно было сказать просто по звукам голоса. Если бы не страх, что он может замолчать, Кретьен бы его, наверное, обнял. Но сдерживал себя и лежал неподвижно, боясь спугнуть.
— Ну, вот поэтому… А кроме того, я обязан отцу многим… всем. Он меня спас однажды от смерти. И еще… от разных вещей. И возился со мной, лечил, учил. Оливье, он мне… и отец, и мать, и священник.
(А, вот, значит, как. Что же тогда случилось, как я теперь могу это узнать? Кто и за что бил и мучил тебя, Этьенет, из какой гибельной темницы тебя вытащил властный старик с сухими, как дерево, горячими руками, как он отогревал тебя и таскал повсюду за собой, делая из тебя того тихого фанатика, который ты есть сейчас?.. Я хотел бы знать — но не спрошу сам. И не надо, не говори больше. Лучше… прости меня, ладно?)
— Я про это… не люблю рассказывать. Но если ты хочешь…
— Нет, не хочу.
— Тогда… давай спать.
Кретьен помолчал. Что-то сдавливало ему горло изнутри. Наконец он сделал над собой усилие и спросил, и голос его прозвучал неестественно бодро:
— А что твой отец говорит… насчет Камелота?.. Ну, того, что ты там жил и что-то не успел доделать?.. Он в это верит?
— Не знаю… Я ему про это не расскау-уаау… — речь Этьена прервал длинный зевок. — Не рассказывал. Давай спать.
— Ага. Доброй ночи.
Этьен ровно задышал через мгновение (тот тоже быстро засыпал… И спал тихо, как мышка… И просыпался от малейшего шороха.) Не пробуя даже повернуться на бок — а то седло под головою скрипнет — Кретьен лежал на спине, глядя в рисунок черных листьев на фоне прозрачно-черного свода, и думал. Думал, думал, думал сквозь накатывающие волны горячего прилива радости. Как они тому ни мешали, подминая его под себя.
В Ломбере они провели четыре дня. Самые полезные четыре дня за всю Кретьенову жизнь. Только вот Этьена жаль, у него не сбылась надежда, в которую он вложил много своей души. Надежда на то, что неотразимый его отец, великий катарский епископ Оливье все же сделает то, что не под силу сыну, и обратит-таки Кретьена в истинную веру.
Ох, как же Этьен этого хотел!.. Он в мыслях своих уже видел их с Кретьеном странствующими священниками-Совершенными, теми, что по обычаю ходят всегда вместе, не разлучаясь; как старший из них воздействует на души людские несравненными стихами, обратив свой дар на службу Господу, а он, смиренный проповедник, после этого ведет горячие речи, толкуя строки Святого Писания толпе восхищенных слушателей… И все замки открывают пред ними свои ворота, и чистота и святость их путей освещает их лица, бледные одухотворенные лица, огнем Спасения… Они стали бы братьями, они были бы всегда вместе. Они бы оба спаслись.
…Но увы ему, увы!.. Кретьен упорно не хотел дискутировать на богословские темы. Уныло прослушал пару Оливьерских комментариев на тему того, что «Все, что в мире, похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего… И мир проходит, и похоть его, а исполняющий волю Божию пребудет вовек», и что там еще написал Иоанн Богослов в своем Послании. Ответил цитатою из Павла — что «Никто никогда не имел ненависти к своей плоти, но питает и греет ее, как и Господь — Церковь, потому что мы — члены тела Его, от плоти Его и костей», и что-то насчет благости праведного брака — оттуда же… Поспорили они немножко, под исполненные бешеной надежды («Ну, отец мой, прошу вас… Еще чуть-чуть…») взгляды Этьена, который вмешиваться не смел. А потом Кретьен улыбнулся, раскланялся и воззвал: «Добрый Человек, так можно долго развлекаться, и познания ваши и веру я чту… Но, может быть, вернемся к делу?.. Так что вы говорили про Остров Аваллон? И про тот замок Тальесина?.. Манавейддан, значит, и Придери знают об этом? Жуткие все же имена у этих валлийцев…»
И епископ, как ни в чем не бывало, продолжил толковать легенду, переворачивая страницы огромной книги, прикованной к стене цепью, как злая собака или опасный узник. Это была «литературная новинка», роман Васа, всего лет десять как законченный. На французском, но Оливье хоть бы что — он, хоть и окситанец, знал и ойль, и ок, и благородную латынь, и греческий, и еще почему-то немецкий… Конечно, Вас походил на монмутца Гальфрида, землячеством с которым так гордился, помнится, рыжий Гюи — но и отличался тако же. Уж очень у Гальфрида Артур прост — военный вождь, щедрый король, и все тут — даже на мессира Анри смахивает отчасти… Сначала он юн, потом растет, стареет — как всякий человек. А у Васа — немножко другой образ, ближе к Кретьеновскому: мудрый правитель, седой, но могучий, само благородство, первый среди равных за Круглым Столом… Да, у Васа же был Круглый стол! И вполне похожий на настоящий, как заметили друг другу Кретьен с Этьеном, перемигнувшись через склоненную голову Оливье. Зрением, кстати, Оливье отличался превосходным, не то что Кретьен, который щурился и пригибался низко к листу. И они продолжали говорить о своем, будто может быть на свете что-то важнее, чем обращение в истинную веру, чем спасение живой души!.. Когда же поздно вечером, оставшись наедине, Этьен осмелился спросить своего сурового наставника, не собирается ли он все же поднапрячься и обратить Кретьена («Ведь он же — совсем наш… Правда же, отец?»), тот отвечал туманно, качая головой в такт своим каким-то непонятным мыслям:
— Никого никогда не стоит ни в чем убеждать, сынок. Не человек обращает, но Дух Святой, Утешитель. Мы можем только просить Его о помощи… А кроме того, — добавил он странно, накручивая на палец длинную седую прядь, — может быть, эн Кретьену этого и не надобно. Сдается мне, у него и без того все есть.
Этьен не понял отцовских слов. Не понял, как ни пытался. Как может все быть у несчастного католика, до сих пор пребывающего во тьме бесовских наваждений и заблуждений?.. Отцу-то все равно, спасется этот негодяй или нет, ему Кретьен — всего-навсего один из многих случайных собеседников… А вовсе не единственный друг, без которого и Чистая Жизнь Духа — не в радость!
Но что ж тут поделаешь. Пришлось Этьену смириться с тем, что его друг — тот, кто он есть. Пришлось удоволиться тем, что Оливье разрешил ему оставить на время все долги Послушания, вообще покинуть Лангедок, да и Фландрию оставить — ради Похода. Потому что теперь путь двоих лежал в Бретань, не в Малую, франкскую — нет, в Бретань Артура, Бретань Камелота, Бретань — увы и ах — Плантагенетов. Отплывать было удобнее всего, как это ни смешно, из Фландрии, или из Бретани же, иначе именуемой Арморикой, проделав полпути по собственному следу, — а дальше — все места Кретьеновских романов, которые предстояло наконец-то увидеть воочью: Канторбир, Винчестер, Карадиган… И — остров Аваллон, остров туманов, остров Евангелиста Логрского… Как говорил Гвидно — земной рай, где пребывают души павших героев. А может, и не души — нет смерти в этом зачарованном краю… А у Васа, в «Романе о Бруте» — и более того: просто островок на реке Бру, среди длинных болот Сомерсетшира, недалеко от аббатства Иосифа. Но в тех краях и стоит чудесная церковь, якобы не построенная руками человека, а явившаяся сама, Господним повелением. (На этом месте разговора, когда Оливье, склонившись, водил тонким пальцем по странице гластонберийского манускрипта, Кретьен слегка вздрогнул, дернулось пламя свечки. Смятение друга заметил Этьен, сидевший совсем близко к нему, но спросить не решился. И хорошо — Кретьену не хотелось признавать, что на миг ему стало очень страшно. Он увидел опять — гладкие стены из прекрасного серого камня, стены сплошь, часовню без окон и дверей… И то, как ему открыли дверь. И то, как невыносимо больно было — смотреть…