— Там живет сейчас мой отец… Наш епископ, Оливье.
— Отец?.. Постой, разве вы…
Теперь пришла пора Этьену радоваться, что темно. Да и через всю комнату — Кретьен так и говорил, повернувшись от маленького окна — не разглядеть, как сильно он покраснел.
— Так и есть. Мы не женимся и не зачинаем детей, почитая похоть плоти худшим изо всех грехов. Говоря «отец», я разумел родство духовное, то, что не от диавола, но от Христа происходит… Ну, «Которые не от плоти, и не от хотения мужа, но от Бога родились»…
То есть как это — не от диавола?.. А родной сын, стало быть, считается от диавола? Что-то Кретьен пока не понял насчет этого. Ну да ладно, потом разберемся. Такова, наверное, ихняя еретическая вера.
— Понятно… Хорошо. Значит, ты полагаешь, что надо ехать в Ломбер, на юг, к твоему… «отцу»?..
— Да… — голос Этьена сошел почти на шепот, а шепотом все голоса схожи, и Кретьена продрало по спине морозом — ему опять послышался братов шепоток. В ночи, тихонько, чтобы не разбудить матушку — «Ален, пожалуйста… У меня к тебе просьба… Расскажи мне историю».
— Мессир, пожалуйста… У меня будет… одна просьба.
— Что?!..
— Одна просьба. Я хотел бы… Поехать с вами.
— Со мной?..
— Да, до Ломбера. Я дороги знаю, со мною вам легче будет… И не тронет никто из… наших. И еще… мне надо узнать.
— Что — узнать?..
— О замке, о…ну, об этом. Понимаете, мессир Кретьен, я ведь тоже… (- голос — простое шевеление губ, голос, лишенный своей плоти — звука.)
— Тоже —?..
— Тоже видел. Ведь вы видели, я знаю… Я сразу… вас… узнал.
Может, я и схожу с ума, но пусть будет так. И в мягком ночном кружении спальни, ставшей раза в три больше положенного ей размера, Кретьен подошел, ничего не говоря, не отрицая и не спрашивая, не в силах слабыми своими глазами ясно разглядеть склоненного лица собеседника. Волосы того в сумраке были совсем темными.
— Хорошо, Этьен. Я… буду очень рад.
Qui trop parole, pechiИ fait.
Глава 2. Брат
Бледное небо над головой,
В небе ветра шумят.
Ярче любви у нас ничего
Нет и не будет, брат.
Сколько родилось в темном дому
Чад, выжидавших свой срок —
Хоть и в стенах не светло никому,
Страшно идти на восток!..
Сколько ушедших искало Тебя —
— Свет, и не нужно тепла —
Скалы укроют их от дождя,
Ветер очистит от зла
Там, где во мху стигматы цветов
Алым огнем горят —
Но наша история — не о том,
А о дороге, брат.
Камни нагреты, а ветер — как лед,
Но и сейчас, сейчас
Я попрошу этот ветер с высот,
Чтобы очистил нас…
***
…Сколь неудачлив тот глупец,
Что даже в день, как наконец
За долгий срок с небес впервые
Уходят тучи грозовые,
И блещет светом непривычным
Погода ярче, чем обычно, —
Не может радоваться ей,
Но ждет поры еще ясней.
(Кретьен де Труа, «Персеваль»)
1
Печаль всегда рисуется на бледных, истомленных воздержанием и омраченных суровой думой лицах катаров. Так писал еще сам святой Бернар.
Видно, великий аббат Клервоский не видел Этьена Арни. По крайней мере, не бывал с ним близко знаком.
Катарский послушник и впрямь был бледен и худ, как палка; от вечных постов под глазами его лежали синеватые тени, и порой казалось, что бедняга уже готов сию минуту освободиться от оков плоти — а именно испустить дух. Однако на самом деле он оказался вынослив на редкость, хотя на вид и «соплей перешибешь»; глаза Этьен держал по большей части опущенными, будто изо всех сил стараясь не изменить образу, уготованному для подобных ему пером великого проповедника — но… Господи, как же он умел смеяться.
Причем если Этьена разбирало, даже пришествие всадников Апокалипсиса не смогло бы его остановить. Он хохотал, закинув голову, из глаз катились крупные слезы, — а кончалось обычно тем, что он просто валился от смеха с ног прямо там, где стоял, и катался по земле, подметая ее волосами, выгибаясь прямо-таки в коликах радости. И против этой заразы не мог устоять никто. Более прилипчивый, чем чума, спустя некоторое время смех сотрясал уже всех вокруг — наверное, в радиусе мили… Самое прискорбное заключалось в том, что хотя подобные приступы постигали Этьена крайне редко, однако если уж постигали — время и место становилось ему совершенно безразлично. Пожалуй, если бы омраченного суровой думою беднягу обуял смех на королевском приеме, он и там бы не смог сдержать себя. Этой своей черты он стеснялся и старался не позволять себе проявляться подобным образом. Зато сияние — такая штука, которую не утаишь, вроде шила в мешке. Этьен сиял, и сиял ярко-прозрачной радостью — сквозь все свои «оковы плоти», несмотря на черные одежды или на прискорбный факт, что Божий мир — это, в сущности, очень печальное место, темница духа, царство Нечистого… Кретьен опять проснулся ночью от болезненного какого-то тонкого огня, разгоравшегося у него внутри, и лежал неподвижно, слушая шепоты леса и тихое дыхание спутника, завернувшегося в плащ. Ему хотелось плакать.
…Из Арраса выехали тем же утром; у Этьена не было коня, и Кретьен купил ему здесь же, в замке, тонконогого серого гасконца-полукровку. Этьен сначала мялся и отказывался, потом предлагал спутнику свои сбережения — тощенький кожаный кошель, который не сильно поправили полтора года письмоводительской службы. Наконец угомонился, когда Кретьен заявил, что коня купил для себя и просто одалживает его на дорогу до Ломбера. Итак, они выехали из Арраса тем же утром, и теперь им предстоял долгий, на месяц неспешного пути, маршрут — через всю страну, к югу. Этьен кое-как знал дорогу, и сначала двум пилигримам предстояло пересечь графство Вермандуа, родину донны Изабель, а потом — как Кретьену ни претило об этом думать — уголком срезать полную виноградников Шампань. Вот и ехали они — если дорога попадалась широкая, то рядом, а если узкая — то сменой, Этьен — впереди.
День был солнечный и очень жаркий, июнь выдался совершенно жуткий для того, кто успел за два года в сирийских песках возненавидеть жару лютой ненавистью. Даже под сенью дубов Кретьену то и дело приходилось протирать лоб рукавом, — это при том, что странствовал он в легкой шелковой одежде, и его, бело-голубого, пекло и вдвое не столь же сильно, как сплошь затянутого в черное спутника. Этьен даже рукавов не желал засучить — только капюшон откинул, и теперь Кретьен, отпустив поводья на медленном шаге, смотрел задумчиво на его худую черную фигурку впереди. На то, как пятна света и тени сквозь колеблющийся зеленый свод скользят и сменяются, золотя его русые, слегка волнистые волосы. На то, как он скованно поводит острым плечом, сгоняя привязчивого слепня. Кретьен смотрел, и снова жидкий огонь, это болезненно-непривычное чувство наполняло его жилы словно бы легкой болью. Он забыл, как оно бывает. За двадцать лет можно забыть что угодно.
Это была та самая — признайся, признайся себе, ведь ты узнал! — та самая острая нежность, которую он когда-то испытывал к маленькому брату.
Ты его знаешь меньше недели, остановись, христианин, — одернул трувор себя, подставляя лицо невесть откуда налетевшему ветерку. — Этот человек тебе никто, он твой спутник, и не более того. Скорее всего, вашему знакомству недолго продолжаться — ровно до Ломбера. Ты ничего не знаешь и не узнаешь о русоволосом молодом еретике, которого по странной случайности зовут так же, как твоего — умершего, давно умершего! — брата…