Непокорного вассала требуется наказать. На беду, король Луи обладал от рождения тем огненным порывистым нравом, который порождает величайшие подвиги, но чаще бывает причиной великих преступлений. Это по большей части черта благородных сердец, чья необузданная гордость крушит на своем пути не только все преграды, но и все, что в ослепленье может быть принято за таковые; короче говоря, разъярившись до последней степени, король сорвался с места и бросился карать подлеца. Он, увы, не слышал той проникновенной проповеди, что была прочитана Этьенету однажды в день Иоанна Крестителя; да если бы и слышал — вряд ли это что-нибудь могло бы изменить. Луи Седьмой, Луи Одержимый ломанулся в Шампань.
Витри не был первым, что повстречалось ему на пути. По пути из Парижа словно прошел огненный ураган: королевское войско не хуже сарацин подчистую снесло несколько деревень, в том числе и пару-тройку принадлежащих аббатствам, оставляя за собой только дымящиеся развалины. Витри стал первым крупным камнем, о который запнулась коса королевского правосудия: не разобравшись, что карают их воистину поделом, городские жители почему-то стали обороняться. В узеньких улочках, где Ален порою таился в сарацинской засаде, пока друзья его, отважные рыцари Готфрида, гордо проезжали мимо, пало немало королевских воинов. Шампанская городская свобода, неведомая в Иль-де-Франсе, перегородила переулки баррикадами, пропарывала вилами брюхо рыцарским коням. Последним аккордом королевского мщения прозвучал крик тысячи горожан, сожженных вместе с церковью, где они искали укрытия. Где-то там сгорел и молодой муж тетки Алисы, а может, и Аленский светлобородый отец, у которого были такие большие ладони, что каждой из них он мог, как шапочкой, покрыть в ласке голову сына. Впрочем, про Бертрана ничего точно не узнали, и потому в мыслях и снах Алена он то представал с обгорелыми волосами и черным, неимоверным лицом, то валяющимся в переулке лицом вниз, пропоротый рыцарским копьем насквозь — сверху вниз… А о чем думал Этьенет и что он видел во сне, никто на свете не знал, потому как он не рассказывал. Только широкие его скулы заострились да глаза стали еще больше, чем обычно. Первые два дня он почти совсем не говорил.
Больше всего Алена преследовала эта горящая церковь. Огромный костер, огонь вырывается из стрельчатых окон, черная копоть на серых стенах, запах горящего мяса… Запах, сладенький, невыносимый и сумасшедший, горелой плоти и волос тех, кто искал укрытия у подножия алтаря. Jus asyli[3], вернейшее право вернейшего из убежищ. Ki ore irat od Loovis… Там внутри, интересно, — там все сгорело? Кресты там, алтарь, Тело Христово в золоченой дарохранительнице… Деревянные-то статуи уж наверняка, а каменные — только почернели. Ален верил в истории про оживающие статуи, про кровавые слезы из глаз каменной Богородицы — должно быть, они плакали там тогда, эти фигуры, может, даже кричали с людьми вместе… И когда половина людей уже задохнулась в дыму, статуи все взывали, и черной чешуей падала обгоревшая краска. А король, наверное, смотрел. Стоял на горе Фурш и смотрел на пламя у подножья, и люди короля не открыли горящим им двери, хотя они стучали, не могли не стучать — изнутри… Наверное, люди короля тоже стояли и смотрели. «Кто за Луи сейчас пойдет…» А потом, наверное, пошли у себя в Париже или где они там живут — в церковь, и исповедались, а потом отправились домой, или по кабакам, и до сих пор живут где-то, тихо и спокойно. А кое-кто из них наверняка нашил на одежду алые кресты, и не один ли из тех сейчас пробежал мимо Алена, едва не свалив его с ног?.. Но об этом лучше не думать. Потому что — вот она, ненависть. Ki ore irat od Loovis.
С этим Ален так и не смог разобраться за три года. А о том, с чем он не может разобраться, он предпочитал не думать. Потому что если думать, начинаешь ненавидеть, и делается очень больно, а сделать все равно ничего нельзя. Потому что отец его Бертран, так никем и не погребенный, оставался мертвым, а король Луи — живым, и живым помазанником Божьим, и воистину, сейчас, когда он выступал во главе похода с крестом на груди, только слепой бы мог этого не заметить. Власть и богодухновенность светилась в каждом королевском движении, в битве он свершал чудеса храбрости, едва ли не собственным телом прикрывая отступление вверенных ему небесами рыцарей, а на полевых мессах, закрывая глаза, фанатично бил себя в грудь, провозглашая — «Меа кульпа!» И кто бы мог не любить его, когда он стремительно, как некая благородная птица, летал перед войском на своем золотом скакуне, или когда он говорил речь — отрывистые, вибрирующие от внутреннего напряжения фразы, и все в нем — посадка головы, линия плеч, быстрые движения, взмах темно-рыжих волос — дышало таким благородством крови, что рыцари невольно опускали глаза. И кто бы мог не любить его?.. Ален — не мог.
Такие люди не могут занимать в сердце мало места. Когда такой человек входит в залу, в ней становится тесно. Когда такой человек смеется — сердце твое танцует. Когда такой человек во гневе… Не дай Господь тогда оказаться на его пути.
Короля Луи можно было только очень любить или очень ненавидеть, третьего не дано. И беда Алена, сына купца Бертрана Талье, была в том, что он не мог выбрать, живя меж двух огней. Ki ore irat od Loovis…
А ведь он-то как раз был из тех, «кто за Луи сейчас пойдет». И на груди у него тоже был крест, такой же алый, как и у короля, как и у мессира Анри, его сеньора. Да нет же, Ален пошел вовсе не od Loovis. Он пришел сюда за Анри… за Господом… с крестом. Но что проку монархисту до мозга костей пытаться понять, как он относится к королю, и верному сыну пытаться определить, что он чувствует к убийце своего отца?.. Он был так воспитан, и теперь не мог сражаться с самим собой. Такая борьба — всегда пораженье, а кроме того, Алену слишком хотелось есть и спать, чтобы позволить себе роскошь вывернуть мозги наизнанку. Он тряхнул головой (вот бы, вот бы помыть волосы!.. Но с этой неисполнимой мечтой придется подождать до Атталии. Благословенная Атталия, земля обетованная! Христианский город, до которого — так обещают — мы дойдем послезавтра). Он тряхнул головой (не сходи с ума, перестань думать об этом!) — и поспешил дальше, по поручению своего господина.
Но Алену нужен был Король.
Так же сильно нужен, как уверенность в том, что Господь умер за нас на кресте. В конце концов, он был просто человек, мальчик, и ему нужен был король. С этим предстояло что-то делать. Потом.
…Адель действительно жила за своим мужем как за каменной стеной. Яснее всего это стало, когда каменная стена с грохотом обрушилась, и ветер, страшный ледяной ветер, о котором маленькая женщина и не подозревала, порывом сбил ее с ног. Когда из зажиточной горожанки, хозяйки дома, повелевающей своей жизнью и некоторым количеством приветливых слуг, она превратилась в перепуганную молодую вдову с двумя детьми на руках — мальчишками десяти и семи лет.
В те дни она ужасно много плакала — сама удивлялась, как это в человеке может быть так много соленой воды. Их прекрасный двухэтажный дом внезапно стал очень большим и пустым. Слуги по большей части куда-то делись, одна служанка, уходя, кажется, прихватила с собой часть хозяйкиных украшений. В доме временно поселилась приехавшая из Витри горевестница — тетка Алиса, просто-таки распространявшая вокруг себя дыхание горя и запустения. Тетка Талькерия хотела какого-то наследства. Тетка Алиса хотела умереть и этого не скрывала.
Матушка стала одновременно очень нервной и очень отрешенной. Она то бродила по дому, как тень, не утруждаясь даже тем, чтобы переплести сбитые на сторону волосы или умыть заплаканное лицо. То рыдала, раздирая ногтями грудь, и билась головой о стену, проклиная короля и Господа, допустившего это все, такими страшными словами, что Ален в ужасе прижимал руки к груди, ожидая, что сейчас за богохульство последует немедленная кара — например, обвалится крыша или в дом ударит молния. Проклятий королю он боялся не менее, однако запомнил их на всю жизнь: «Будь проклят король, наместник дьявола… Убийца, убийца, проклятый убийца…» Однако маму от стены он все же пытался оттаскивать, хотя его детских сил хватало только на то, чтобы порвать ей рукав. Один раз она в нервном припадке злости ударила по щеке подвернувшегося ей под руку Этьена — и тот заплакал, скорее от обиды, чем от боли. Матушка тут же повалилась перед ним на колени и, зацеловывая его и поливая слезами, просила у ребенка прощения. Этьенет, перепуганный этим внезапным порывом не менее, чем первыми в своей жизни побоями, молчаливо стоял и дрожал, обнимая ее встрепанную голову. Ален принес им обоим водички и, не зная, что ж тут можно поделать, внезапно запел своим красивым тонким голосом латинский гимн. Матушка от неожиданности даже перестала плакать и пила воду, всхлипывая и стуча зубами о край металлического кубка, а потом внезапно начала прерывисто подтягивать пению сына, хотя голос ее то и дело прерывался.