река…
…Река. Но почему-то она была куда шире, чем та речушка его детства. Он завернул за угол, промчался по короткому склону, чтобы с разбега плюхнуться в воду, и — замер у самой кромки. Речушка под Витри выросла в широкую, очень быструю и полноводную, и темные ее воды, несясь мимо, так и обдавали холодом. Ален непонимающе моргнул, отступая на шаг, и поднял глаза.
На другом берегу реки стоял Город.
Это был, наверное, самый красивый и самый странный город на свете. Башни его — центральная и две боковых — вздымались над густым подлеском, и главная из них была темной, четырехугольной, увенчанной короной зубцов. Над ней плескался в высоком ветре некий стяг — но Ален не мог разглядеть герба, видно было только, что стяг — светлый. Две боковые башни, башни-стражи, цвели ослепительной белизной, так что даже слегка светились в сумраке, и так же светилась белоснежная кромка выступающих стен. Да, и был вечер, а может, даже светлая ночь, — хотя когда мальчик бежал по узенькой улочке северофранцузского городка, пылал яркий день. Жаркий летний день.
Ален стоял, оцепенев, и глядел на город, прекраснее которого он никогда не видал. Нет, не то слово — от этих башен над кромкою снежных стен исходило ощущение священного, столь сильное, как редко бывает и в церкви. Ален хотел одновременно засмеяться от радости, зажмуриться от страха и пасть на колени прямо в ледяную воду от еще какого-то, доселе неведомого, торжественного чувства. Позже, пытаясь рассказать людям, что же он видел, он сравнивал город над спящим лесом с пением хорала.
Наконец — непонятно, сколько времени прошло в этом блаженном оцепенении — он решился сделать хоть что-то, а именно — двинулся и один за другим стянул с ног башмаки. Одежда на мальчике оказалась походная, порядком грязная, поверх всего красовался мятый сюрко с алым матерчатым крестом на груди. Ален снял сюрко, и нижнюю рубашку, вышагнул из штанов. Постоял, маленький и худой, на темном берегу, не отрывая взгляда от башен. Он хотел туда, хотел больше всего на свете. Дрожа от холода и восторженного возбуждения, ступил в воду.
Река едва не сбила его с ног, столь сильным было течение. Ален пошатнулся в ледяном потоке, с трудом сохраняя равновесие, ох, мама, пронеслось у него в голове, меня же снесет, — и он, закусив губу, быстро перекрестился. В это мгновение с дальнего берега послышался голос, окликая его.
— Кто ты?
Мальчик промедлил с ответом. Вскинувшись на зов, он увидел рыцаря на том берегу, рыцаря, который, быть может, давно уже стоял там. Он был высок и, кажется, сед, без шлема — но черты его лица скрывала ночная мгла. «Тамплиер», — удивленно понял Ален, разглядев алый крест на его белой одежде, и тут же ему стало жарко от радости — столь явно вдруг открылось название города. Иерусалим, небесный мой Йерусалем, крикнуло его сердце громче всяких труб, и мальчик промедлил с ответом.
— Кто ты? — повторил тамплиер, и звук его голоса стал настойчивым. Краска стыда залила лицо мальчика — стыда своей наготы и незнания, как должно ответить.
— Я… Ален, — выговорил он наконец, и это слово неожиданно показалось ему самому тихим и незначащим. Будто не имя, а просто звук.
— Где твои спутники?
Горечь стыда встала в горле комком, и мальчик не смог ответить. Воистину, он не знал того, не знал даже, были ли у него спутники вообще; так и стоял молча, и кровь стучала в ушах, и слышался тихий, могучий шум катящейся мимо воды.
— Чего ты здесь ищешь? — в третий раз спросил тамплиер, и Ален снова не смог ответить. Ноги его совсем заледенели, а страх быть отверженным подступил со всех сторон, как ночная темнота.
— Тогда твое время еще не пришло, — пришел с той стороны потока неожиданно мягкий голос рыцаря. — Ступай сейчас, может быть, ты сможешь вернуться в свой срок.
Ален молча поклонился — со всем вежеством, которое смог в себе найти. Под молчаливым взглядом белого рыцаря, взглядом, не различимым в темноте, но ощутимым всею кожей, он вышел из воды и оделся. Когда, надев сюрко через голову, он снова бросил взгляд на темный берег, рыцаря уже не было. Только белый замок, над главной башней которого покачивалась тоненькая ладейка молодой луны. Стены его светились так ярко, что казалось, деревья темного леса отбрасывают короткие тени.
Ален обернулся и посмотрел назад.
Нет, то был не Витри с узкими улочками в летней, прибитой дождями пыли. И не незнакомый черный лес, подобный тому, что окружал священный город. С невысокого каменного холма Ален увидел спящий крестоносный лагерь в кольце часовых, темные бугры повозок, кое-где — затухающий огонь костерков… Мальчик посмотрел назад, желая еще раз увидеть город — но там не было ни его, ни ледяной широкой реки, а все то же, что на многие мили окрест: гористая, пустынная земля, серые камни да лиги холодного песка. Сам он, видно, бродил во сне. Бродил во сне и видел видение, вот ведь чудо какое!.. Чужие холодные звезды мерцали с темных небес, и ледяной ветер продувал одежду насквозь, вовсе не походя на продолжение сна! Задрожав от запоздалого волнения, он обхватил себя руками за худые плечи, и, бормоча себе под нос не то молитву, не то какие-то сбивчивые стихи, поспешил обратно в лагерь.
Часовой поначалу не хотел его пускать. Это был совершенно незнакомый парень, пуатевинец, кажется, судя по цветам, из отряда разжалованного Жоффруа Ранконского; он был сонный, замерзший, хотел пить и совершенно не склонен был в третьем часу ночи верить байкам о мальчиках, гуляющих во сне. Однако на шпиона турков Ален походил менее, чем кто-либо на свете, и солдат долго мялся, не зная, что с ним делать. Дело кончилось тем, что мальчик был все-таки пропущен в лагерь. Его предложение разбудить, например, мессира Жоффруа, дабы тот опознал лазутчика, успеха не возымело: мессир Жоффруа после того, как из командующего авангардом превратился в простого рыцаря (хорошо хоть, рыцаря!) под командованием своего вчерашнего подчиненного, — после этих событий мессир Жоффруа был зол, как черт, и будить его стал бы разве что безумец. Поэтому вскоре Ален, стараясь ступать потише, уже пробирался к повозке господина. Хотелось сейчас же разбудить Анри, больного, измотанного, почти потерявшего надежду, и возвратить ему воинский пыл своим страстным рассказом. (Мессир, скажу я, мне было видение. Белого города, хранимого воинами Креста. Мы войдем в Иерусалим, мессир, будьте уверены, мы спасем Эдессу, этого хочет Господь.)
Но, подобравшись поближе к повозке и уже изготовившись залезть вовнутрь, Ален услышал горестный звук — это тяжело, хрипло, постанывая дышал во сне его сеньор. Нет, будить мессира было нельзя, и слуга сам бы вцепился в горло любому, кто попытается сейчас это сделать. Он, закусив губу, истово перекрестил темноту, откуда слышалось больное до слез дыхание лучшего на свете человека, и нагнулся к своим скомканным на земле одеялам. Отложить все на завтра, все видения, речи, страхи и восторги, мессир Анри, Арно, да хоть сам Король (ох…), все, кому нужно об этом рассказать — все потом. Надо спать…
2.
Но полноте, давайте по порядку. Ален — человек, о котором пойдет речь — родился в Труа, что в Шампани, в феврале 1134 года от Рождества Христова, днем ярким и солнечным. Матушка его, Адель, потом клялась и божилась, что первый крик ее любимого сына был воплем не страха, но радости. Будто человек очень радостный приветствовал жизнь таким кличем, на который был только способен — эгей, мир! Вот я, я пришел!
Также она рассказывала соседкам, что чуть ли не с первого дня своей жизни ее первенец умел улыбаться. Ни одной из этих историй никто из кумушек совершенно не верил, так как, едва произведя на свет маленького и страшненького, как все младенцы, Алена, юная мать немедленно потеряла сознание и прислушиваться к его крикам не имела ни малейшей возможности; отец же, увидев его мокрую головку, облепленную уже черными, уже густыми волосами, слегка нахмурил брови и вышел из спальни прочь. Дело в том, что сам Бертран Талье, почтенный торговец тканями, имел волосы и бороду цвета выгоревших пшеничных колосьев.