А дальше все было, как водится, вполне в стиле жанра. Ален горестно признался в своем обете, взахлеб рассказал, как долго он святого отца повсюду выслеживал, и под конец попросил у него крест. Аббат, сын бургундского рыцаря, до двадцати лет живший в миру, выслушал его, поставив подсвечник на пол и скрестив руки на груди, и темные, глубоко посаженные его глаза странно поблескивали.
— Святой отец… мессир Бернар, вы накажите меня за воровство, как считаете должным… Только дайте мне крест, ради Христа.
Аббат помолчал; он не то усмехался, не то просто свечные отсветы блуждали по его лицу.
— Ты, наверное, думаешь — выдерут и отпустят, — медленно проговорил он, и голос его был странен. Ален почувствовал примерно то, что бывает с отлучаемыми от церкви. — Так ведь нет. Это же кража реликвии. Это ж крест, ты понимаешь? Все равно что святотатство совершить.
Святотатство, святотатство, зазвучало в ушах Алена страшное слово, отражаясь от обшитых деревом, красивых, но сейчас чуть ли не темничных стен. Адское пламя, конечно же, поджидало поблизости, и теперь слегка дохнуло, словно поддразнивая, откуда-то из-за угла. Он опустил голову.
…- Но вот годика два в темнице — это достаточное наказание, — как ни в чем ни бывало, продолжил страшный отец Бернар, пытливо вглядываясь в лицо воришки. Алену казалось, что у него в голове копаются острой палочкой. — Ты сказал, согласен за крест принять наказание; ну что же, если согласен два года отсидеть в подвале, здесь, в Сен-Дени — будет тебе крест. Аббат Сюжер — мой большой друг, он согласится тебя на хлебе-воде потерпеть в своих владениях.
Ален прерывисто вздохнул. Так, два года, пронеслось в его голове, это мне будет пятнадцать… Поход уже, конечно же, закончится, ну да что же делать… Зато я исполню обет, и мессир Анри уедет с крестом… Бедная матушка, и бедный Этьенчик, и бедный-бедный-бедный я, но что ж тут поделаешь.
Он поднял горестные глаза и ответствовал, пытаясь говорить как можно более твердо:
— Хорошо, мессир отец Бернар… Я согласен.
Брат Кто-то там опять крякнул, или хрюкнул, и опять неуместный порыв веселья был подавлен аббатом клервоским в самом зародыше. Ален сверкнул на монаха глазами — где-то он научился это делать, чуть ли не у Анри — и закончил речь:
— Но если вы позволите мне, мессир, отлучиться в Святую Землю сейчас, когда выступают франкские войска… То обещаю вам по возвращении отсидеть в подвале — (он собрался с духом) — три года. Или… три года с половиной.
Аббат выслушал его без улыбки. Кивнул: «Ты сказал». И удалился, нагнувшись за подсвечником.
Ждали его в молчании. Брат Пьер снова опустил тяжелую ладонь на Аленовское плечо. Брат Кто-то там пожимал плечами и хмыкал, но сказать ничего так и не собрался. Отец Бернар, белая тень, вернулся минут через пять, и на сухой длинной ладони он нес алый матерчатый крест, распластавшийся, как мертвая бабочка.
— Вот, возьми. И езжай к своему господину.
Ален поклонился, взял. Спросил, глядя в пол, о своей запроданной свободе:
— Так когда мне вернуться, мессир… чтобы сесть в тюрьму?..
— Можешь не возвращаться. В тюрьме посидишь как-нибудь в другой раз.
Ален вскинул глаза, вспыхивая от радости:
— Мессир святой отец… Это правда?..
Ни искры смеха не было в глазах старика, когда он чуть наклонился к мальчику и сказал негромко, сдвинув свои неимоверные брови:
— Это правда. Но смотри, никогда более не греши против Церкви. Иначе и твой прежний малый грех вырастет, и тебе придется отвечать за него. Попадешься — отсидишь свои два года. Пусть этого не произойдет.
Ален не понял ровным счетом ничего, несмотря на весь свой ум. Его жаром заливала бешеная радость. Он схватил старую руку святого отца и ткнулся в нее губами, которые сами собой разъезжались в улыбке, и эта улыбка была такова, что отец Бернар не мог не ответить на нее. Последним, что расслышал Ален, сказанным чудным Бернаровым голосом сквозь пуховую стену радости, были слова:
— Покормите его и выпустите за ворота.
И брат Пьер, опустив ему на локоть свою тяжелую клешню, со странным выражением выговорил:
— Ну, пошли.
Ален ел в столовой монастырской гостиницы, куда его привел суровый монах. Там было темно и пусто; поставив на стол свечу, брат Пьер вышел куда-то минут на десять, оставив мальчика одного. Не решаясь присесть ни на одну из тяжелых лавок, Ален только озирался, разглядывая огромный, в полстены, холодный камин, черное, жутковато-правдоподобное распятие над столом, маленькие узкие окна, плотно прикрытые ставнями. Наконец монах вернулся, застав своего гостя все в той же позе, и водрузил на стол деревянную чашку и полкаравая хлеба. На хлебе лежал ломоть холодного мяса. Ален, за последние два дня евший от силы пару раз, принялся за еду под тяжелым взглядом брата Пьера. Сесть монах ему не предложил, да и сам остался стоять, опираясь ладонями на стол; а самовольно выдвинуть тяжкую скамью мальчик не решился, и потому трапезничал стоя, прихлебывая из чашки холодное козье молоко. Правда, помолиться перед едой он все же не забыл, и несколько раз скованно перекрестился на распятие, ловя спиной косой взгляд брата Пьера; разок он чуть не подавился и закашлялся в чашку. Наконец доел, ладонью вытер губы. Помыть руки монах ему не предложил.
— Ну что, — гулко в пустой зале спросил он, едва мальчик со стуком отставил опустевшую чашу на стол, — наелся?
— Да, мессир. Спасибо, мессир.
— Еще хочешь?
— Нет, мессир. Спасибо, мессир.
(На самом-то деле Ален хотел еще, но кто бы смог заставить его в этом признаться?! Разве что сам отец Бернар…)
Монах унес пустую чашку, опять оставив мальчика одного. Потом вернулся, крепко взял его за плечо и повел. (Это чтобы я не стащил чего-нибудь по дороге, догадался Ален — и уши его в очередной раз запылали, но этого было не видать под не собранными волосами.) В молчании они прошли через внутренний дворик, по квадратной площади в клети белой колоннады, миновали величавую громаду аббатства, казавшегося на фоне ночного неба застывшим темным костром. Отомкнув небольшую дверку в воротах, монах посторонился, пропуская мальчика наружу.
— Ступай.
Ален помялся минутку, размышляя, что бы такого сказать на прощание, так и не придумал и просто молча поклонился. Лицо старого белого монаха казалось непроницаемым, как камень. Поклон получился немножко неловким, и Ален переступил порог. Низенькая дверь закрылась за ним, заскрежетали засовы. Ален постоял еще минутку, ловя ртом прохладный и вкусный ночной воздух, и вдруг понял, что все удалось. Эта мысль была подобна удару молнии; ошарашенный ею, он зажмурился от восторга — и в следующую минуту уже поскакал вниз с холма, отплясывая какой-то дикий, наверно, очень вилланский танец. Едва приняв алый крест из рук святого отца, он зажал сокровище в кулаке — и теперь, на минуту остановившись, чтоб его поцеловать, Ален поднял святыню высоко над головой, размахивая ей, как флагом, и заорал — именно заорал, а не запел — некую мешанину изо всех славословящих псалмов, — о том, что благословит душа Господа, славят Его все звери, птицы и ураганы небесные, а холмы прыгают, как агнцы, и все изумительно хорошо…
…И ночь расступалась перед его радостью, превращаясь в утро, пока он с песней мчался в деревню Сен-Дени за своим конем.
3.
…Он успел, успел вовремя. За два дня до отъезда.
Мессир Анри, признаться, был немало удивлен, когда тот все-таки явился — грязный (большая редкость для чистюли Алена!), в какой-то вилланской дерюге на плечах, однако же с крестом! Сын Тибо принял сакраменталию с надлежащей радостной серьезностью, поцеловал и тут же отдал нашить на котту д`арм — не кому иному, как Аленской матушке. Прежний же крест он повелел ей отпороть и принести ему, и когда она исполнила это без единого слова, прямо там, в нижней зале мессир Анри отдал его Алену. Тот вспыхнул от радости и прижал подарок к груди. Матушка побелела и закусила губу, но ничего не сказала, ушла пришивать сыновнюю добычу, куда ей было велено.