– Дым, я масла не ем, дым, я масла не ем… – И отмахивался. Но он все равно приставал, как бы желая досадить мне или не веря, что я масла не ем. На раскаленных красных углях я пек картошку.
Папка, начитавшись и поставив закидушки и удочки, спал, с храпом и присвистом. Засыпал он, помню, моментально: стоило ему прилечь – и он уже пускал мелодичные звуки. А мне вот не везет и не везло со сном.
Возле берега шумно и дразняще всплескивала рыба, – мое сердце вздрагивало, и хотелось пойти к удочкам и закидушкам, но боязно было уходить в темноту от костра и папки. С реки тянуло прохладой. Где-то тревожно заржала лошадь. Ей ответила только ворона, хрипло и сонно, – видимо, выразила неудовольствие, что ее посмели разбудить. Я пугливо кутался в ватную фуфайку и подглядывал через щелку, которую потихоньку расширял. В воздухе плавал теплый, но бодрящий запах луговых цветов, слегка горчил он смолистой корой и полынью. Но когда ветер менял направление, всецело господствовал в мире один, пахучий, наполненный тайнами вязких, дремучих глубин запах – запах камышовых, цветущих озер.
На той стороне реки, на самом дне ночи, трепетал костер. Я вообразил, что там разбойники делят награбленное. Рядом хрустнуло – я весь сжался в комок. Мне почудился вороватый шорох. В волосах шевельнулся страх. Рядом вонзилось в ночь громкое карканье. Я, наверное, позеленел. Дрожащей рукой слепо поискал отца, наткнулся на его шевелящиеся губы и сыроватую щеточку усов. Он что-то проурчал и повернулся на другой бок.
– Папка, – чуть дыша и пригибаясь, шепнул я.
– Мэ-э? – не совсем проснулся он.
– М-мне с-страшно.
– Ложись возле меня и спи-и… а-а-а! – широко и с хрустом зевнул он.
Папка снова стал храпеть. Я крепко прижался к его твердой спине и старался думать о хорошем.
Проснулся от озноба в моем скрюченном теле. Лежал один возле потухшего костра. Папка рыбачил. Пахло золой, сыроватой землей, душистым укропом. Кажется, будто все было пропитано свежестью. Над Ангарой угадывалась легкая плывущая дымка. На середине реки, на затопленном острове, стояли склонившиеся березы, и мне стало жалко их. Но я не в силах был долго оставаться с грустным чувством. Где-то на озерах вскрякнули утки, и я пошел на их голоса. Узкую скользкую тропу прятали разлапистыми листами усыпанные росой папоротники и тонкие, но упругие ветки густо заселившего лес багульника. Косматая трава хватала мои мокрые сапоги, как бы не пускала меня и охраняла какую-то тайну, которая находилась впереди.
Озер было много; они скрывались за холмами. Сначала я брел по болотной грязи, из нее торчали патлатые, заросшие травой кочки. Потом ступил в воду. Она пугливо вздрогнула от моего первого шага и побежала легкими волнами к уже раскрывшимся лилиям, – быть может, предупреждая их об опасности. Мне хотелось потрогать их, понюхать, но они находились, где глубоко.
Рядом крякнула утка. Я притаился за камышами. Из-за низко склонившейся над водой вербы выплыла с важностью, но и с явной настороженностью исчерна-серая с полукружьем рябоватых перьев на груди утка, а за ней – гурьба желтых утят-пуховичков.
Из камышей величаво выплыла еще одна утка. Она была чернее первой и крупнее. Ее голова – впрочем, такой же она была и у первой – имела грушевидную форму, и создавалось впечатление надутых щек, словно она сердитая. Почти на самом ее затылке топорщился редкий хохолок, а блестяще-черная макушка походила на плешину. Меня смешил в утках широкий лыжевидный клюв, который у второй был задиристо приподнят. Вид этой утки ясно говорил: "Я не утка, я – орел". "Наверно, – подумал я, – утка – папка этих утят, а их мама – его жена. Он поплыл добывать корм, а она их охраняет и прогуливает".
Утка-"папка" выплыла на середину озера и – внезапно исчезла, как испарилась. Я протер глаза. Точно, ее нет. Но немного погодя понял, что она нырнула; не появлялась долго. Я стал беспокоиться – не утонула ли. Но через минуту утка, уже в другом месте, как поплавок, выпрыгнула из воды, подняв волны и держа что-то в клюве.
Я порылся в карманах, нашел хлеб, две конфеты, хотел было кинуть уткам, как вдруг раздался страшный грохот, будто саданули по пустой железной бочке. Я вздрогнул, сжался и зажмурился. Замершее сердце ударилось в грудь. Открыл глаза – хлесталась крыльями о воду, вспенивая ее, утка-"папка", пытаясь взлететь. И, видимо, взлетела бы, но прокатился громом еще один выстрел, – теперь я уже понял, что стреляли из ружья. Утка покорно распростерлась на кусках кровавой пены. Утята куда-то сразу спрятались.
Из кустов вылетела крупная собака, с брызгами погрузилась в воду, жадно и шумно ринулась к убитой утке. На поляну вышел сутулый, крепкий мужчина, закурил.
Назад я брел медленно, опустив голову. Потом этот мужчина пришел к папке, – оказалось, они вместе работали. Сидели на берегу, хлебали уху, шумно разговаривали, что-то друг другу доказывая. Я не мог понять, как папка может сидеть рядом с человеком, который убил уток. Подумалось, что мой отец такой же плохой человек, но я испугался этой мысли.
5. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Пятого июля мне исполнилось девять лет. Мама и сестры накрывали на стол, а я встречал гостей. Губы у меня расползались в улыбке и щеки вспыхивали, когда очередной гость вручал мне подарок; я их складывал на свою кровать. Чего только не было в этой пестрой куче! – кожаный мяч, заштопанная боксерская перчатка, пневматический пистолет, рыболовные крючки и поплавок, книги, рисунки, набор разноцветных камней. Но самый дорогой для меня подарок лежал в кармане темно-синего пиджака, который мне подарили родители, – носовой платок, пахнущий духами, с вышитыми жарками и надписью: "Сереже в день рождения. Оля". Все гости были нарядные и красивые, но выделялась Ольга Синевская, и единственно на ней я задерживал взгляд, и единственно для нее шутил. Например, присосал к губе колпачок от авторучки и показался Ольге. Она засмеялась и состроила рожицу.
Ольга красовалась в белом платье с кисточками на пояске. На ее завитой головке бабочками примостились и, мерещилось, вот-вот взлетят пышные белоснежные банты.
Я все поправлял пиджак, который и без того недурно сидел на мне, стряхивал с него пылинки и озирался, особенно часто смотрел на свою подругу: понимают ли они, какой я сегодня красивый и необычный в новеньком с иголочки пиджаке?
Мама пригласила к столу. Она была нарядная, помолодевшая и, не как в будничные дни, много улыбалась. Руки потянулись к пирожному и конфетам, запенился в стаканах напиток. Когда взрослые на нас не смотрели, Арап высоко, чуть ли не до потолка, подкидывал конфету и ловил ее ртом. Ни одна мимо не пролетела! Девочки смеялись, а мы, мальчишки, пытались вытворить как Арап, но у многих не получалось. Олега Петровских так даже подавился. Из пяти конфет я поймал три. С намерением понравиться Ольге и рассмешить ее, решил перещеголять всех: ножом высоко подкинул кусочек торта. Открыл рот, однако торт выбрал для посадки мой левый глаз. Сестра Лена сразу же сообщила о моей выходке маме. Мама лишь улыбнулась – что совершенно не устроило Лену.
Мы с Арапом налили в стаканы напиток, воображая его вином, чокнулись и, выпив, поморщились, будто горько. Второй раз у нас не получилось: мама увидела, когда мы чокнулись, и погрозила мне пальцем.
Синя – Лешка Синевский, брат Ольги – ел пирожные, конфеты, орехи, все сразу, запивая напитком. Арап шепнул мне:
– Серый, отвлеки Синю: я придумал одну штукенцию.
Я обратился к Сине, он повернулся ко мне. Арап на место его стакана поставил свой, в котором предварительно размешал большую ложку соли. Многие, затаив дыхание, смотрели на Синю. Он откусил пирожное и опрокинул в рот содержимое стакана. Его глаза дико округлились, щеки надулись. Застыв, он несколько секунд смотрел на нас, а потом со всех ног кинулся на кухню. От хохота, наверное, затряслись стены.
Сестра Люба крутила пластинки, а мы, взявшись за руки, кружились или прыгали. Брат Сашок танцевал в центре круга с Марысей, взяв ее за лапки и притопывая. Кошка неуклюже переминалась и горящими изумрудными глазами с неудовольствием смотрела на своего партнера. Укусила его за руку и шмыгнула под кровать.