Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И как всегда, заговорив о музыке, Корнетов помянул того знаменитого Слонимского, который, облетев со своим антильским оркестром Америку, летит в кабинке III-го класса в Париж. А от Слонимского разговор пошел вообще о знаменитостях – неисчерпаемая тема для незнаменитостей, и любимая.

Я присутствовал, и не однажды, на вечерах, посвященных Шаляпину, Рахманинову, Стравинскому, Горовицу165: с какой страстностью и восхищением рассказывалось о их успехе, и это было совершенно бескорыстно и с тем преувеличением, с каким только мать рассказывает о своих детях.

А Козлок и вправду под «кран-гиппопотама» – вот как называется в воображении Корнетова наша сверхъестественная музыка! – молчком все сухарики подъел и мне ничего не попало. А «залесный аптекарь» Судок и куличные крошки подлизнул – чисто, как кипятком вымыто.

Я заметил, обыкновенно разговор в Париже непременно переходит к запеву: «а помните, как…», но у Корнетова я не слыхал, чтобы говорилось о «прекрасном невозвратном». Темой всегда был сегодняшний день. Надо было ожидать, что и на этот раз будет, как всегда.

Я сосчитал, вместе с нами семнадцать. Из постоянных не было неизменного Балдахала. О Балдахале и заговорили.

Балдахал устроился и не в каком-нибудь Судане на сладкое крокодилье мясо, среднее между рыбой и курицей, а здесь в Париже: Балдахал занял такое место, о котором никто не мог и мечтать – Балдахал «дегустатор».

– Если великие художники, – сказал Козлок, – Шекспир рождается один в столетие, дегустатор родится в два с половиной. И никому неизвестно, какие способности болтаются у каждого из нас между зубами. Дегустатору пить не надо: возьмет на язык и скажет, что и какого года. Но слава Шекспира бесконечна, а языковая способность дегустатора кратка, как жизнь: вдруг отшибает, как память. И как Бетховен оглох, Гомер ослеп, так и Балдахал обезвкусит, и тогда мы его увидим снова среди нас за этим столом.

Балдахал – историк-педагог, в Париже устроился гарсоном при лаборатории, уволенный за сокращением из лаборатории, ходил продавать чулки, но с чулками дело не пошло и поступил он «кавистом» – чистить и таскать бочки. Товарищи попались веселые. Рассказывать о «русском стиле» дело пропащее, Балдахал рассказал о своем чудесном явлении: у Балдахала, как известно, по утрам встает где-то в пищеводе вроде штопора. Всем это очень понравилось, и Балдахал превратился в Тирбушона, а с этого и началось его счастье. Из сочувствия стали его подпаивать, а подпивши, да еще по-французски, Балдахал так о своем штопоре рассказывал, все со смеху помирали. А только замечают, что Тирбушон на хорошее падок и нипочем не обманешь: с глотка обнаружит. Старший «копэн» донес «патрону», что есть такой «рюс»: все сорта и всякий год скажет. Но старого «бонзу» не проведешь, наперед решил над этим рюс сделать «бляг»: пригласил его к себе и велел подать под видом «Бордо» не то что «rouge ordinaire»166, а самого «Aramon». Но шутка не удалась, даже и на язык не взял, по запаху догадался. И стал вдруг из Тирбушона Monsieur Baldas, дегустатор. А цена его языку независима ни от каких фондовых котировок и не сегодня-завтра сверх всяких наград получит он звание «conseiller honoraire du commerce»167 за интернациональное сближение с другими народами, вот и говорите, что судьбу не переделаешь! но и нет ничего странного, что и водиться ему с Корнетовым теперь не пристало.

Сочинил ли Козлок эту историю о Тирбушоне, приписав ему способности Санчо Панса, ни у кого даже вопроса не поднималось: ведь так всем хотелось чего-нибудь удивительного, какого-нибудь чудесного превращения, обхода не обходимой судьбы – ни у кого не было никакой надежды не то что вылезти в люди, а хоть как-нибудь удержаться в том хроническом пропаде, в котором кто из нас не побирается.

Тирбушон толкнул на рассуждения о самом выгодном «метьэ». С языка перешли к носу. Кто-то вычитал в газетах, что какая-то Mlle Monduel – «olfactrice»168: нюхательница духов получает за свой нос 200 000 франков. По общему признанию «абсолютный нюх» встречается еще реже и ценится выше абсолютного языка дегустатора.

– Острое обоняние заменяет глаза, – сказал баснописец Куковников, – слепые крысы носом различают, как через микроскоп.

И каждый из нас невольно потягивал носом, но из табаку, цветов и того особенного пасхального запаха ничего не вынюхивалось, а виделось все то же: стол в цветах, блюдо из-под паски, съеденной без остатка, пустая жестяная коробка из-под сухариков, блестящая тарелка без единой крошки, и канареечные чашки, штук десять, но без окурков – Корнетов не любит, когда окурки кладут на блюдечко, для чего есть пепельницы – устричные раковины, и удобно и моются легко.

Козлок, не чувствующий в себе никаких выдающихся способностей: ни носа, ни языка, ни уха, но страстное желание стать «порядочным человеком», заявил, что он готов за 500 франков съесть дохлую крысу, но художественный критик Перлов соглашался и за 200.

И разгоряченный разговором – ведь есть же на свете и талант и удача, а не только одна ненужность без срока! – не проронивший ни слова Ростик Гофман, прощаясь, попросил Корнетова указать руководство:

– Как добывать золото и о способах промывки, или какой-нибудь учебник.

Золотом, залежи которого хранились в кладовых Banque de France и не требовали никакой промывки, кончился пасхальный весенний вечер.

* * *

Я мечтал поступить в «кав» (винный погреб) и сделаться дегустатором. Тирбушон ничего не подозревал о своем чудодейственном языке, и кто знает, может, мой и потоньше. Я уже видел себя дегустатором. И пусть год я буду владеть моим языком, но за этот год я достану столько, сколько во всю жизнь не заработаю. И что можно заработать? Или какие средства может дать «честный» труд? Скотскую жизнь и только. Но разве можно помириться со скотскою жизнью? Когда на глазах идет широкая жизнь: что хотят, то и делают. И какой-нибудь государственный деятель, правящий этими скотами, едет отдыхать в кругосветное путешествие. Я еще не встречал, чтобы от «честного» труда человек благоденствовал, жил по-человечески, я всегда видел, что это человеческое достигается либо дегустаторством либо разбоем…

……лестница крутая
меня вела на башню; с высоты
мне виделась Москва, что муравейник;
внизу народ на площади кипел
и на меня указывал со смехом…

Я думал рассказать Корнетову мой пушкинский сон, и не попытать ли нам обоим счастья на язык или на нос, но Корнетов был в таком жалком виде, у меня язык не повернулся.

Вчерашний день я не слышал от него никакой жалобы, а сегодня – больно: не может поднять руки. И я сразу понял: конечно, когда я подсаживал его на скамейку лезть, что-нибудь неловко и сделал.

Компресс в таких случаях никогда не мешает. И целый день Корнетов просидел с компрессом. А я уж на задних лапах хожу, боюсь потревожить и, точно нарочно, все задеваю. Чувствую себя виноватым: какую беду наделал. И всегда вот я так, я только теперь понял всю вредительную мою природу. Компрессы я менял добросовестно, а руке не легче.

Корнетова угнетало еще и то, что он не может пройти в церковь – на единственные пасхальные службы любимых распевов; и чем все кончится? Очень это было тяжело слушать. Тут-то я и вспомнил вернейшее средство и стал уверять Корнетова, что рука непременно поправится, и хоть на «отдание», а он пойдет в церковь. А вспомнил я – есть такая «шестовская» мазь – философ Лев Шестов советовал баснописцу Куковникову прибегать во всех случаях, как простудных, равно и общего недомогания, а называется «sloan», на этикетке Ничше с невозможнейшими усами, а дух – «муравлиный спирт».

52
{"b":"315505","o":1}