– Александр Александрович, – говорю, – за что? что мы такое сделали?
– Все из-за меня, – говорит, – моя беда.
И я подумал: или и вправду, срок его бедам не кончился, а я за одно.
– И пропали наши деньги, – говорю, – Гурион не отдаст: опоздали, скажет, билет пропал, и он не виноват.
Корнетов ничего не ответил. Он только вздрагивал на ширяющуюся мышь. И было в нем что-то уверенно-покорное – он и вздрагивал: как-то ритмически в лад – уверенный, что рано или поздно, а наступит конец. И мне неловко стало, точно я попрекаю. Но я совсем не попрекаю, мне только досадно: ведь туда и обратно на отокаре 100 франков, а теперь по железной дороге – 85, да автомобиль – 10, да трамвай, стало быть еще 100 франков, и за что?
Ночь-то показалась – я ни на минуту не мог заснуть, следил за мышью и за часами – и не запомню, когда еще была она длиннее.
Этим дело не кончилось. Скажу за себя: я ни в какие приметы не верю, и 13-ое число для меня самое удачливое, но вот я знаю, что-то есть не от человека, какие-то такие полосы – попадешь и до какого-то срока не выберешься, и в такую пору никто уж не обережет тебя, а сам себя и подавно. Еще три дня мы прожили между Бернери и Клионом. На другой день после нашей скандальной авантюры Madame Rogier, наша хозяйка, поехала в Порник – Порник за Клионом – и взяла нам билеты: мне обыкновенный, а Корнетову по удостоверению льготный и два «плас-резерве»; хотя движение и небольшое, с «платцкартами» всегда спокойней.
В эти дни шел дождик. Ходить под дождем на пляж не соблазняло. Я оставался с Корнетовым, попеременно читали вслух «Воскресенье». И потом Корнетов толковал мне. Не очень внимательно я его слушал – я все досадовал: изволь проводить ваканс в комнате, разве это не досадно? И мало помню, что-то о Гоголе и Толстом: о таинственных голосах, которые слышал Гоголь, и о сокровенном голосе сердца у Толстого с настойчивым и неотступным – зачем и почему? и о тайном зрении: под их глазом обнажалась призрачная реальность и видимо становилось не то переменчивое, что сожжется, а то судьбинное, что движет и движется за обольстительной пеленой мира.
А из «Воскресенья» – «собачья лапа», пример, как люди никогда не решают вопросов прямо и для себя, в главном, и в мелочах – кому не памятны ответы на просительные письма? «Нехлюдов спросил мальчика, выучился ли он складывать?» – «Выучился». – «Ну, сложи: лапа». – «Какая лапа, собачья?» – с хитрым лицом ответил мальчик»; и еще из «Воскресенья» же замечание фабричного, соседа Нехлюдова в вагоне, когда Нехлюдов смотрел, как фабричный пил из бутылки и из этой же бутылки свою жену угощал: «Как работаем, – сказал фабричный, – никто не видит, а вот как пьем, все видят». «Собачья лапа» и это «никто не видит, как работаем» засели у меня в голове.
Распростившись с хозяевами, после обеда в дождик мы поехали в Порник – только оттуда прямой поезд в Париж – и первые заняли места в вагоне. Для развлечения взял я себе T. S. F. Но музыка началась, только когда тронулся поезд, и пришлось прервать: контроль. Положил я наушники – и знаете, в лежащих слышно: музит! Проверил контролер мой билет и стал я прилаживаться дослушивать, а Корнетов подал свое удостоверение.
– А билет? – спрашивает контролер.
– Какой еще билет? вот! – показывает Корнетов на удостоверение.
А я знаю, маленький билетик прикалывается к удостоверению, и вижу, нет его.
– Я, – говорю, – заплатил за билет, и вот «пласрезерве»: его выдают только по предъявлению билета.
Но контролеру надо: или билет или плати.
И как это возможно, чтобы потерялся! – Корнетов шарил по своим карманам, я по своим: ничего – ни у меня, ни у него.
– Стало быть, на станции забыли выдать! – сказал я.
Забыли или не забыли, все равно, контролеру подай билет или плати. И пришлось заплатить во второй раз.
И хотя контролер уверял, что по заявлению в Париже деньги нам вернут, меня все это ужасно как расстроило, и вся моя музыка пропала: бросил я T. S. F. – зря только десять франков… хороша и Madame Rogier, не посмотреть! да и Корнетов хорош, принять, не проверив!
И скажу вам, мне даже жутко стало. И всю дорогу – особенно как мосты переезжали – ждал я крушения. Но беда миновала, и в Париж мы вернулись с хорошей погодой.
3. Дело в шляпе
Подкова ли действовала – нашел ее Корнетов в день переезда, названная «индустриальной», потому что не лошадиная и не ослика, а шестерня от велосипеда – или эта подкова знаменовала события: найти подкову – к счастью. И то правда: когда лез он на чудесную лестницу в Сент-Анн д’Орей, стражда в своих мучительских черных деревянных «галошах», желания его подымались с ним и достигли одаряющего сердца св. Анны.
Корнетову удалось-таки трехлетний контракт переделать на годовой, из Булони он не уехал, но совсем другое – бессрочно или только до лета. И по заявлению в Париже, как учил контролер, деньги за билет ему вернули, не сразу, через месяц.
А вот мне не повезло: или не так я говорил мои желания, или легко подымался – но зато какой путь поисков отокара! какая ночь на вокзале с летучей мышью! неужто этой страдой я не искупил свою легкость?
Отказавшись от экономических трубок, я не попал в Electro-Lux: говорят: «кризис» – сокращение служащих, и теперь я пошуарист – раскрашиваю платки; и если с трубками было неважно, с платками совсем плохо. И я уж не мечтаю… а когда денег у меня нет, а у меня хронически их нет, я думаю, и у меня такое – «скрипит душа», понимаете, мне надо… только не слов, я чувствую, подходит такая полоса, когда человеку терять уж нечего… постойте, есть выход! русское эмигрантское бюро похоронных процессий! – что еще может быть надежнее – и вне конкуренции и никакого кризиса!
А та полоса Корнетова, должно быть, кончилась, и кончилась не менее чудесно, чем было ее начало.
Как тягостна в Булони осень, когда в лесу облетели деревья, и дождик. Аллея, к которой стремятся из Парижа весной, принимает вид безнадежности, как та дорога болотом от Сен-Назер в Ванн. А еще тягостнее, когда ветер и дождь.
В этот день ветер начал с утра отдирать железные листы с крыши соседнего, пустого дома, обреченного на слом, а к вечеру со всего разлету напускался на лес; на перекрестках крутило. Вечером, возвращаясь из Парижа, Корнетов слез с автобуса «BP» и осторожно стал переходить улицу. И ветер, налетев, сорвал с него шляпу.
Бежать по мостовой страшно: автомобили. И, стоя на тротуаре, только смотрел. А это был аксидан, незарегистрированный ни в каких ажанских протоколах. И видел, как мяли ее колеса автомобилей и резал трамвай, и как, прорезанные, бессильно подымались поля, и опять, очутившуюся под колесами, ее протащили по грязи, и она дрожала лоскутьями. Он ее видел, и это валялась на мостовой не фетровая шляпа, а истерзанный труп, и в этом трупе было еще теплое мясо, как у раздавленного человека или раздавленной собаки. И, как в каждом трагическом случае, чувствовалась тайная необходимость и неизбежность.
Легко, с обнаженной головой, продуваемый ветром, с чувством освобождения от давившей тяжести, Корнетов подошел к калитке на всю Булонь ярко освещенного дома – своей тюрьмы.
Глава вторая. Заваль[3]
1. ТЛО
В Париже появился из Мюнхена Ганс Крейслер «изучать русскую литературу». Понятней было бы, если бы Крейслер поехал в Москву… но Крейслер родился в Москве, и ничего нет непонятного, что выбрал Париж.
Он обошел литературные мощи, китов и китообразных, всех бывших и бывавших. И, как всегда бывает с иностранцами, попадал и не туда, пил коктейль с Козлоком, слушал басни Куковникова, провел целый вечер у «залесного аптекаря» Семена Судока. Судок по привычке снабдил его такой потрясающей информацией – тысяча и одна ночь русской литературной деятельности в Париже, энциклопедические предприятия, баснословные гонорары – а чего говорить, писатели нынче свои книги на свой счет издают, прикрываясь еще дышащими, обреченными на издыхание, издательскими книжными фирмами! – Крейслер записывал, записывал, да и бросил – unerhöhrt!!117