Морис ни в змею, ни в Бугр-Бугра больше не верит.
«Хвост!» – повторяет он свое любимое русское слово, выговаривает его на французский лад: «квост».
И этот «хвост» весь день и надо и не надо. И Синет, и Бебер, и Птижан, и Фифин повторяют за ним, и я уверен, вся коммуна щеголяет этим русским «хвостом» – пэры, бономы и бонфамы – деды, отцы, тетки и дяди.
И когда я рассказал о «Колониальной выставке» и, конечно, о освобожденных зверях, в воображении Мориса возникла завлекательная картина: освобожденные, пасущиеся на воле звери, в их числе и лягушки и крокодил, а в центре слон – слон Бабар стоит на выставке, чтобы трогали и дергали его за хвост и, само собой, за известную плату: тронуть – 50 сантимов, дернуть – 1 франк.
– Бесплатно можно только кормить слона хлебом.
* * *
Ничего подобного я не видел, что увидел в это утро. И это бывает здесь раза два в году, когда все «бономы» и «бонфамы» в ужасе несчастного Кори забиваются за шкапы, под гигантские кровати, зарываясь в подушки и шепча заклинание св. Варваре, покровительнице артиллеристов, великомученице Варваре, цветку из короны Господней: «когда гром грянет, св. Варвара заступит»:
Sainte Barbe
fleur de la couronne
de Notre Seigneur!
Quand le tonnerre tombera
Sainte Barbe m’en gardera!
199 Морис в моего зайца Барбазона больше не верит, – а какой чудесный этот Барбазон, какие носил «сюссетки», липнущие к губам, так что и разноцветную бумажку съел бы; и в змею Каллож не верит, – а какая эта змея пронырливая и, если, бывало, не тыкать маленькими вилами в живую колючую изгородь, нельзя и по дороге бегать; и в Бугр-Бугра не верит, – а этот гуселапый Бугр-Бугр может и не только неподъемный менгир или дольмен, а захватит четырьмя пальцами весь дом и со всеми кроликами в свой красный фартук, не крякнет, только и видели; но в «святую бороду» и «пять цветков Божьей короны» Морис верит – и в грозу шепчет заклинание, принимая св. Варвару за пятицветную бороду, по созвучию «cinq» и «sainte»200.
Sainte Barbe,
Cinq fleurs de la couronne
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я проснулся от грома – живя столько лет на Океане, я услышал гром в первый раз. И вот что я увидел из окна: туча не плыла, как это обыкновенно бывает, туча стояла, и видно было, где начинается, и где конец. Ни капли дождя. Молнии сверкали непрерывно – змейками с громом падали они в виноградник. И только, когда этот грузный, насыщенный огнем и громом черный остров вдруг сорвался, хлынул дождь.
Гроза продолжалась с четверть часа, но, по сверканию молний и грохоту грома – ужасным, казалась бесконечной. На дороге было так тихо, как в глухую ночь – куда девались автомобили, и все «бономы» и «бонфамы», они как вымерли! И в доме было тихо, как в час, когда перед сном я читаю вслух, и только шипел электрический провод да по углам шепталось:
Sainte Barbe,
fleur de la couronne
de Notre Seigneur.
Quand le tonnerre tombera,
Sainte Barbe m’en gardera!
202 Около дома на дороге два громоотвода, и бояться нечего, и все-таки страшно. Чего же люди боятся? Или своей неизвестной судьбы, которую не отведешь громоотводом?
А как было мирно потом, как ясно море и чисто небо, какая свежая прозрачность – мой воздушный Океан.
День прошел, как пролетел, уверенный и довольный. После «динэ» свет не зажигали. И у влажных окрашенных стаканов остались за столом. Жермен, Сюзанн, Пьеретт – тетки Мориса – изнывающие по женихам, пели о Коломбине и Арлекине: «вы, только вы…» или по-русски – «один, ты один…»
Arlequin rêve à Colombine,
Les hirondelles à leurs nids,
Les buissons verts à l’églantine,
Moi, j’ai mon rêve aussi –
C’est vous, rien que vous
Ce rien pour moi, c’est tout.
Je rêve à vos yeux;
Ce rêve est mon aveu,
L’amour me conduit
Il va. je le suis,
Toujours et partout
Mon horizon c’est vous.
203 Я сижу за столом с Морисом. Ему всегда чего-то неловко, когда поют. Я понимаю, он стесняется, он никогда сам не осмелится вдруг при всех запеть. Морис – мой товарищ – мой «копэн», «mon pote»: я тоже никогда не осмелюсь вдруг запеть. И мне всегда чего-то неловко, когда поют –
Tout en rêvant dans la nuit sombre,
Je dis votre nom à mi-voix.
204 Les yeux fermés, je vois une ombre.
Et l’ombre que je vois…
205 Морис – единственный. И виноградник, и много земли, все – ему. Из него выйдет хороший хозяин, он и теперь знает столько технических названий, и мне, выросшему в городе, никак не заучить. Будет ли он счастлив с такой большой землей – в наше время, когда на Колониальной выставке в Париже освобождены звери, а на моей родине земля ничья, и не лучше ли не владеть никакой землей! У них есть ферма, на ферме дом, в доме сено, зерно и машины. Когда Морис будет большой, он в этом доме устроит три комнаты: в одной будем жить мы, в другой он и его «фамм» и в третьей Бебер без «фамм».
– Когда я буду большой, – говорит Морис, – вы приедете ко мне, и мы побежим в сад и перетрясем все деревья: яблони, груши, персики, сливы – все съедим, а потом будем лазить на сено…
Пению не видно конца, как нет, и нечем утолить мечту.
Морис клюет носом. Мне пора: я прощаюсь – я целую его глаза – «les yeux noisette».
Часть пятая. Мышеонально
1. Полет на Луну
«Луна такой нежный шар, что люди никак не могут жить, и там теперь живут только одни носы. И потому-то самому мы не можем видеть носов своих, ибо они все находятся на луне».
Гоголь. Записки сумасшедшего
«Страхов мне говорил: «представляйте всегда читателя и пишите, чтобы ему было совершенно ясно». Но сколько я ни усиливался представлять читателя, никогда не мог его вообразить. Ни одно читательское лицо мне не воображалось, ни один оценивающий ум не вырисовывался. И я всегда писал один, в сущности – для себя».
К этим словам Розанова надо прибавить, что «в сущности» так всегда все и писали от Вавилонского столпотворения до Ничше и от Ничше до Валери, такова природа всякого искусства; и еще к слову «всегда писал один»: один? – то-то и есть, что никогда не один! – в каждом человеке не один человек, а много разных людей. И всегда и все писали от Вавилонского столпотворения и до –, и сами того не подозревая, для многих.
На существовании в человеке многих держится искусство редактора: редактор ведет разговор с этими многими, которые живут в нем, и по их вкусу подбирает материал. И это надо принять и запомнить, ведь какого-нибудь «читателя вообще» в природе не существует, и редактор порнографического журнала сам и есть первый похабник, а вовсе не «читатель», на которого он непременно укажет. На этого не существующего, но требующего «читателя», как на не существующего и тоже требующего «зрителя», во все времена ссылались в оправдание собственной своей пошлости и всего, что печаталось или представлялось «на дурака». Мысль, высказанная Сервантесом триста лет назад, живет и в тридцать третьем: «виновата не публика, будто бы требующая нелепых зрелищ, а те, кто не умеет показать ей ничего другого», – а я добавлю: «и не может».