Правда мелькнула на миг и перед героем другого рассказа Щедрина - «Рождественская сказка»: там десятилетний мальчик Сережа Русланов умирает после проповеди сельского батюшки о Христе и справедливости. Почему умирает - Бог весть. Трудно понять, отчего ядовитый Щедрин написал вдруг такую сентиментальную, истинно рождественскую сказку - однако в душе все они, желчевики, именно таковы. Тип русского мальчика как раз и есть тип вечного ребенка (русский мальчик не вырастает, разве что превращается потом в русского старика), который поражен раз навсегда мелькнувшей перед ним правдой и ничего другого не желает видеть в принципе. Чистота ребенка, простота решений, святая вера в необходимость немедленных действий - все эти нормальные мальчишеские черты сохраняются в таком ребенке навечно. Он узнает правду и немедленно хочет действовать, а мысль о том, что правда не одна, никогда не появляется в его круглой стриженой голове.
Коля Красоткин, правду сказать, не совсем обычный мальчик - так же, как и Лиза Хохлакова не совсем обычная девочка, и вообще всем детям у Достоевского как минимум лет двадцать, особенно если учесть, что большинство девочек несут на себе отпечаток хрупкой виктимной привлекательности. Красоткин мало похож на четырнадцатилетнего, что в свое время прозорливо заметил Горький; однако одна черта русского мальчика - а именно нечеловеческая гордыня - в нем уже заметна невооруженным глазом. Характеризуя тип, Достоевский сам же подметил главную его черту: если русскому мальчику дать карту звездного неба, которую он видит впервые, не имея вдобавок никаких систематических познаний в астрономии, - завтра он вам вернет ее исправленною. «Никаких знаний и беззаветное самомнение», - добавляет Алеша Карамазов, ссылаясь на какого-то ученого немца. Красоткин выслушивает определение с хохотом (не забыв добавить, что «немцев надо душить»), - и добавляет, что в самомнении есть прекрасная, здоровая сторона: иначе, конечно, и пороху не выдумаешь, и дела не сделаешь, и даже совести у тебя не будет, ибо для самомнения ведь необходимо хорошо выглядеть в собственных глазах!
Вот тут у Коли Красоткина - как вообще у русских мальчиков - некоторый просчет: как раз самомнение и есть страшнейший из всех пороков и вдобавок прямой родитель (не знаю уж, отец или мать) такого страшного греха, как пошлость. Пошлость ведь - это когда человек делает что-нибудь ради положительной самооценки, а не потому, что ему так хочется. Отвратительно любое стремление примазаться к делу, имени или направлению ради того, чтобы себя за это уважать и рассказывать друзьям, как вы круты. Отличительная черта русского мальчика - демонстративность всего, что он говорит и делает, позерство, страшная напыщенность - но ведь этим грешил и сам Достоевский: «Достоевский, милый пыщ! На носу литературы рдеешь ты, как новый прыщ!» - измывались молодые Некрасов с Тургеневым; Некрасов свое отношение впоследствии пересмотрел, Тургенев усугубил.
Существеннейшее отличие русского мальчика от русского юноши, от нигилиста Базарова или бурлака Рахметова, от того же Алеши Карамазова или князя Мышкина - в том, что русский мальчик ничего не делает ради дела, а все - ради самоуважения. Вот почему результат его кипучей деятельности, как правило, совершенно ничтожен и зачастую смехотворен. Русский мальчик немедленно скукоживается и тушуется, когда от него требуется нешумный, тихий самоотверженный поступок, о котором никто не узнает. Он не создан для систематической работы. Он презирает человечество и втайне склонен к ницшеанству, хотя именно любовью к человечеству объясняется его исключительная деятельность и высокопарная риторика; и любовь эта бывает даже искренней, но всегда остается теоретической.
При чем же тут Сережа Русланцев, спросите вы? Ни при чем, отвечу я: Сережа Русланцев - скорее символ, маска, идеальный мальчик, которого не бывает. Но русский мальчик позиционирует себя именно как Сережу Русланцева: как существо, неспособное вынести бремя Правды, ослепленное хлынувшим в его душу светом. Русский мальчик не умеет и не любит жить и работать ради своей цели, он готов ради нее болтать и умереть. Умереть, кстати, иногда действительно готов - и даже делает это, в трусости его никак не упрекнешь; однако и здесь он выставляет условие - кругом должно быть много народу, глядящего на него с напряженным вниманием, лучше бы с аплодисментами.
Вообще давно хочется сорвать с русского мальчика этот ореол, нимб святости, благодаря которому он и воротит свои художества: ведь что такое, господа, мальчик? Это инфантильное, воинственное, неряшливое существо, абсолютно убежденное в том, что: 1) правда единственна, и он ее знает. 2) мир можно исправить, и это ему по силам. 3) всякое убеждение должно немедленно претворяться в реальное действие, иначе грош ему цена.
С такой позитивной программой, сами понимаете, русский мальчик давно поджег бы мир и поплясал на его руинах, но, слава Богу, его останавливает еще одна мальчишеская черта - а именно ненависть к рутинной работе. Если он умеет работать - стало быть, он уже не мальчик, но муж. Если же ради торжества его идеи достаточно орать, проповедовать, мечтать, убивать или умирать - это он завсегда пожалуйста; тот же Достоевский примерно показал преображение русского мальчика под действием неожиданной для него идеи. Вот он, студент, лежит в своей каморке, думает-думает и придумывает, что для блага Многих вполне можно убивать Немногих, а делать это могут те Совсем Немногие, которые Право имеют. Что сделал бы из этого сомнительного тезиса другой мальчик - например, немецкий? Он написал бы высокопарную поэму в прозе «Так поступают Заратустры» или что-то в этом роде, а потом вообразил бы себя Дионисом и сошел бы с ума. Что делает русский мальчик? Это мальчик прямого действия, как любит называть свою газету еще один мальчишка; он берет топор и идет убивать несчастную вошь, да заодно уж и сестру ее, кроткую Елизавету. И ведь он хороший, добрый мальчик, ему лошадь жалко и Соню Мармеладову, - просто он убежден, что из всякой теории немедленно следует конкретное решение, и это его убеждение позволило Игорю Губерману назвать русских революционеров с предельной точностью: «Убийцы с душами младенцев и страстью к свету и добру».
Русскому мальчику, вообще говоря, не худо бы помнить, что мир устроен не просто так, а с умыслом, что сдвинуть здесь даже одну шестеренку без серьезнейшего риска обрушить все мироздание нельзя по определению, что несправедливость присуща человеческой природе, что жизнь есть прежде всего внутренняя борьба, а потом уж борьба с обстоятельствами, - но всего этого ему вовремя не объяснили, а сам он уже не дотумкает, потому что перед его мысленным взором сияет Огромная Правда. Этой правдой может оказаться что угодно, оказавшееся перед глазами русского мальчика в начале пубертатного периода, когда местные мальчики особенно внушаемы. Может быть марксизм, а может - идея разведения, я не знаю, баклажанов. И тогда его ничто не остановит - он засадит баклажанами всю лунную поверхность, заставит их разводить на крайнем Севере и Дальнем Востоке, и все потому, что его жажда справедливости не утоляется ничем иным. Правда, сам засевать не будет - русский мальчик предпочитает руководить. Хрущев был безусловно этой породы, со всеми ее плюсами и минусами.
Особенно много русских мальчиков было в эпоху индивидуального террора - Халтурин, Каляев, даже отчасти Савинков этой породы. Азеф на этом тонко сыграл: русские мальчики были в таком восторге от себя, что совершенно не умели разоблачать провокаторов. Отрицать героизм этих одиночек - значит в самом деле не уважать величие (а величию и так много достается в наше время), но нельзя не признать, что индивидуальный террор отличается от государственного только количественно. Культ героической гибели и отважного противостояния мироустройству, столь распространенный в среде русской молодежи, аукается нам до сих пор - трудно было вернее скомпрометировать идею, которой служили русские мальчики; они-то и погубили все пристойное, что в ней было, - исключительно для того, чтобы тем более себя уважать.