11. Наконец, на папский престол призван был Григорий, который, живя до того времени в Сирии, славился добродетелями и ревностью о древнем мире и единодушии церквей, и из Сирии спешил тогда в Рим. Узнав о сношениях царя с папою касательно мира церквей, он пожелал отправить к нему послов — с целью, во-первых, дружески приветствовать его, а потом, известив о своем избрании, вместе с тем объявить пламенное свое стремление к миру церквей, прибавляя, что если того же хочет и царь, то это никогда не может быть достигнуто лучше, как во время его папства. Но когда Григорий чрез фрериев объявил это державному, — тотчас оказалось, что последний искал мира, боясь только Карла; а если бы этой боязни не было, то ему и на мысль не пришло бы говорить о мире: напротив Григорий главным делом почитал самое благо мира и единение церквей. Ведь несправедливо и неблагоразумно, что такие народы разъединяются мелочами: либо виновный пусть оправдается, чтобы братья обратились к миру; либо обе стороны пусть докажут, что они в своих чиноположениях и правилах не так различны между собою, чтобы имели основание питать взаимную вражду. Этим обеим церквам, достойно носящим имя Христово, довольно будет борьбы и против врагов креста, которых конец — погибель; потому что в этой борьбе, показывающей ревность на самом деле, и победа похвальна, и смерть спасительна. Такими мыслями обменивались царь и Григорий, когда последний ехал принять хиротонию, а первый долговременною настойчивостью пред собором и льстивыми речами пред патриархом старался склонить их в пользу своего предприятия. Папа, говорил царь, есть муж мира; желания его направлены к наилучшему. Вскоре по вступлении Григория на престол, приходят от него в Византию послы, — и послы фрерии, из которых один, по имени Иоанн Парастрон, прежде был нашим гражданином, хорошо владел греческим языком и имел такую ревность о соединении церквей, что, по его словам, неоднократно просил себе смерти в борьбе за это дело, лишь бы только оно увенчалось миром, что с ним после и случилось. Так говорил он, и действительно был самым жарким ревнителем мира: часто приходя и к патриарху, и на собор, он усердно умолял архиереев о своем деле, а пред нашим богослужением так благоговел, что однажды, при патриаршем литургисании, снял с себя калиптру и, взяв с собою других, вошел в алтарь, где став близ одного архиерея, с необыкновенным воодушевлением читал таинственные молитвы. Так-то ко всему нашему относился он чинно и благоговейно, а обращаясь к италийцам говорил, что хорошо и безопасно им оставлять прибавку к символу, соблазняющую братьев и мешающую их примирению. Впрочем, с другой стороны, не менее справедливо будет принимать оправдание людей, читающих символ и с прибавкою; потому что и латиняне, верующие в происхождение Святого Духа от Отца и Сына, и вы — от Отца чрез Сына, — одинаково берете на себя слишком много и мечтаете проникнуть в тайны Божии. Он говорил так с целью — прикрыть дерзкое прибавление к символу, и обязан был к этому, как посол, старавшийся больше всего исполнить возложенное на него поручение. Но правители церкви рассуждали, что «мир — действительно, дело доброе, можно ли и отвергать это? Особенно мир между такими церквами, которые для распространившихся повсюду учеников мироначальника Христа имеют значение главы: только его нужно заключить твердо, а не как-нибудь; потому что здесь настоит важная опасность допустить уклонение от истины в ту или другую сторону. Не нам первым пришлось рассуждать об этом, как будто мы только имеем причину ввести что-нибудь новое, чего прежде никто не вводил, или мы только не хотим изменить то, чего прежде держались. Об этих предметах говорили люди, по добродетели великие и по уму мудрые, и определили их значение. Простирать спор об этом выше меры им нежелательно, и выходящие в этом отношении из границ поступают невежественно и дерзко. А что мы указываем вам на прибавление, то за это тогда только можно было бы укорять нас, когда бы, ради такого прибавления, мы стали обвинять вас в чуждом или, что еще хуже, нечестивом учении, и таким образом сами, подобно вам, сделав прибавку, оказались бы нечестивыми. Но если с нашей стороны вы видите только отречение от прибавления к символу, поколику, то есть, не хорошо и вообще небезопасно налагать руку на скрепленные определения, хотя бы кто и утверждал, что это не противно истине; то справедливо ли приписывать нам подобное? Кто из нас дерзнул когда-нибудь произносить исповедание так, как ты говоришь, — с прибавлением? И так дело, конечно, похвальное и полезное, что ты так хлопочешь об установлении мира между церквами, стараясь мудро устранить соблазн от итальянцев: но если бы причина соблазна была в нас, и ты мог бы справедливо укорить нас, то мы тотчас приняли бы твою укоризну: теперь же, так как он вырос на земле итальянской, — тебе, как лицу духовному и посланнику мира, необходимо обратить внимание на Италию, и изгнать из ней грех нововведения в символе». Так говорили предстоятели церкви и обнаружили столько духа, что решились ничего не слушать, какова ни будет в этом отношении воля царя, и сколь ни велики были бы его угрозы. Но царь не опускал из виду однажды принятой цели: охотно ли стремился он к ней, или по принуждению, — это от иерархов скрывалось; а нам открываемы были и выставлялись на вид только ужасы войны и льющаяся кровь. Намерение царя казалось неизменным, кто бы что ни говорил.
12. Вот в один день съехались к нему и патриарх, и архиереи, и некоторые из клира: державный завел речь об этом самом предмете и говорил с жаром, воображая, по обыкновению, ужасы и представляя тогдашние обстоятельства до крайности опасными. Были и общники его мнений, например, архидиакон Мелитиниот, протапостоларий Георгий Кипрский, и третий, хотя не столько, как эти, преданный ему, но говоривший слегка, — ритор церкви Оловол. Справляясь с историческими их записями, царь указывал на Иоанна Дуку, на бывших при нем архиереев и на патриарха их Мануила, — как отправлявшимся в посольство архиереям внушалось тогда совершать литургию вместе с латинянами и упоминать имя папы, если только этот пошлет помощь находившимся в то время в городе. Для подтверждения принесена была памятная книга церкви (τ κωδίκιον), и царь тогдашние обстоятельства сравнивал с нынешними. Принесли также и подлинные будто бы по этому делу рукописи тех лиц, и находили, что в них итальянцы вовсе не были обвиняемы в нечестии, а только требовалось, чтобы они отреклись от прибавки к символу, написанной в некоторых экземплярах и подающей повод к различному чтению. Он представлял на вид и то, во скольких величайших таинствах греки нимало не затрудняются иметь общение с итальянцами, и на переход их в нашу церковь смотрят как бы только на замену одного языка другим, своего родного — греческим. Чтó противного каноническим правилам в провозглашении имени пред церковью, где и другим, не имеющим папского достоинства, необходимо участвовать в том же общении, когда они присутствуют при священнодействии и когда служащий иерей всем без исключения преподает благодать Троицы? В наименовании же папы братом, и даже первым, — менее несообразности, чем в том, что находившийся в пламени богач назвал Авраама отцом, несмотря на то, что своим нравом он на столько отстоял от бедняка, на сколько велика была разделявшая их бездна. Если мы предоставим также (папе) право апелляции, то в сомнительных случаях едва ли кому захочется плыть для этого за море. Тогда как царь говорил это, патриарх был тут же и уверил хартофилакса, что если он, стесняясь силою царя, не обличит итальянцев и не произнесет своего об них суждения, то поневоле подвергнется отлучению. Поставленный в затруднение с одной стороны страхом царя, с другой угрозою отлучения, хартофилакс увидел себя на средине между этими крайностями и сознавал неловкость своего, как бы висячего между ними положения, хотя и думал, что духовные интересы надобно предпочитать телесным. Он представил настоящее дело в виде разделительном и говорил так: одни, в отношении к чему-нибудь, и есть и называются; другие и не называются и ни есть; третьи хотя и называются, но ни есть; а четвертые опять хотя и есть, но не называются. К этим последним должно отнесть и итальянцев, которые, не называясь еретиками, на самом деле еретики. Такие слова придали смелости патриарху, а на царя произвели весьма неприятное и тяжелое впечатление. Он тотчас распустил летучее собрание, потому что не мог перенести произнесенных слов: они заградили уста царя и не представляли ему возможности отвечать, так как на них лежала печать истины. Но архидиакон и протапостоларий с яростью бросились на Векка, будто придорожные осы, крича, что он судит нехорошо, что он, как человек ученый, воображает себя умнее многих.