Когда страшное событие совершилось, и брошенные войска расползались, — проворная, как говорится, молва, распустив крылья, стала распространять весть о таком бедственном и неожиданном происшествии;— и одни, слыша это, скорбели, другие были сильно поражены, некоторые смеялись, а явились и такие, которые после сего перешли к презрению прежнего могущества Римской империи и нападали на остальное. Так, флот латинян при Еврипе, состоявший едва из тридцати кораблей, услышав о поражении римлян на суше, отважился напасть на римский флот, вдвое или втрое сильнейший. Выступив из своей пристани, латиняне, понеслись на царский флот, стоявший где-то близ Димитриады, и думали тотчас взять его. Исполненные отваги, они крепко надеялись, что одною быстротою удара поразят избегающих столкновения римлян. Таким образом, римлянам изблизи уже грозила немалая опасность. Извещенный об этом деспот, который жил тогда в Аримиане, или лучше — не жил, а мучился стыдом, потерпев такое поражение, — вскипел чувствованиями сердца и сильно боялся за флот, как бы, то есть, судьба, не довольствуясь нанесенным римлянам бедствием, не довела этого бедствия до крайности; а потому, собрав остатки сухопутного войска и взяв его с собою, соединил двое суток в один день с ночью и, в намерении избавить флот от опасности, явился в Димитриаде. В то самое время показались на горизонте и неприятельские корабли, которые, плывя туда же, становились линиями и готовились к бою. А римские суда стояли в линиях декадами, и корабли первой декады первые вступили в сражение; первый же корабль первой декады шел впереди, и на нем находился протостратор Филантропин, держа, по обыкновению, царский скипетр, чтобы возбуждать к мужественнейшей битве и прочие корабли. Но одному этому кораблю нельзя было выдержать нападение многих. Посему наступавшие на него латиняне одолевали римлян, убивали противоборствовавших и низвергали в море противостоявших. Тогда многие сделались добычею кинжала, многие также поглощены водою, а некоторые, хотя были и ранены, однако ж, боролись до конца. Сам протостратор осыпаем был стрелами; но так как они не могли проникнуть сквозь его броню, то враги пронизывали его кинжалами. Эта опасность навела смертельный страх и на прочие корабли. Но деспот, стоя на берегу, простирал руки, просил и умолял и, громким криком извещая о своем имени, говорил, что он поможет им, что теперь время вступить им в бой, если только они послушаются его. Вместе с тем махал он руками находившимся на кораблях и подавал знаки своего рвения и готовности отправить с берега помощь. Тогда римляне в самом деле воодушевились и начали драться, как дикие кабаны. А деспот между тем на рыбачьих судах послал отборных людей, сам же кричал и, как голосом, так и знаками возбуждал их к отмщению, чтобы не даром сражались. Но так как с этими людьми он уже потерпел неудачу на суше, то считал нужным пламенно убеждать и просить их, приняв на себя вид уничижения. Между тем с той и другой стороны падали многие, и море текло кровью.
32. Передовой наш корабль был уже взят и уведен врагами. На нем находился и правитель, на нем остались и царские знамена, и отличнейшие из людей боевых. Тогда деспот, с намерением возбудить в войсках больше рвения, снял с себя калиптру, посыпал голову пеплом и стал с горькими слезами умолять их, чтобы они не попустили врагам увезть царские символы. Долго молился он таким образом, выражая свои мольбы и словами, и видом, и смирением, и подвиг многих увеличить собою число остававшихся, а тех, которые уже сражались, возбудил и воодушевил. Чрез это упавшие духом нечувствительно и против чаянья явились воинами стойкими; так что, наконец, хотя с великим трудом и усилием, одолели врагов. Кроме двух или трех ушедших неприятельских кораблей, прочие взяты силою; латиняне убитые брошены в море, чтобы доставить больше удовольствия бессловесным рыбам, чем их детям; прочие же, запертые, каждый — в киле его корабля, и находившиеся в страхе, приведены в город, и послужили небольшим утешением в бедственных потерях того дня. Между тем деспот и его воины, совершенно нагие, пришедши в Ахридскую Керамею в виде самом жалком и достойном слез, были там, как следует, одеты им и снабжены по надлежащему. А сам он, страдая и сетуя о своем бедствии, убегал приличного деспоту блеска, потому что едва не подвергся опасности — вместо деспотских символов, принять оковы рабства, да уже и принял их по крайней мере в лице некоторой части воинов, принадлежавших к его армии. Итак, деспот отложил все знаки своего достоинства, то есть, и калиптру, и сапоги, и чапрак, и конные поводья, и пурпуровую подпись, и нашел приличным в таком виде явиться к царю — потому ли, что понуждаем был к этому собственною скорбью, или потому, что думал этим смягчить царский гнев. В самом деле, он пришел пред лицо царя надев платье частного человека и шерстяную калиптру, и, представ пред него с таким отречением от знаков своего достоинства, много ослабил его гнев; ибо с первого уже взгляда, вместо прежней величавости, обнаруживал состояние человека жалкого.
КНИГА ПЯТАЯ
1. Таковы были события на западе. Неудачу на суше уравновешивая успехом на море, царь колебался между печалью и радостью. Обсуживая происшествия своим умом, он несчастье производил от лукавства врагов, а счастье — от открытого мужества; и первое презирал, как дело отступника, хватающегося за то, что выше его сил, а последнее почитал достойною трофеев воинскою доблестью. Поэтому он чувствовал больше удовольствие, представляя себе отнятые у неприятелей корабли и в них множество моряков, из которых первые стояли на рейде, а последние в оковах наполняли темницы и показываемы были, как трофей, для посмотрения. Но это удовольствие царя ослабляемо было скорбью о военачальнике, который, получив в битве тяжелые раны, казалось, близок был к смерти; потому что из числа ран одна, самая опасная, была в почках. Несмотря на то, что врачи так заботились о нем, что его здоровье стало поправляться, и опасение многих окружавших его лиц исчезало. Потом и царь счел долгом обрадовать Филантропина и, в воздаяние за твердость в страшной битве, почтил его достоинством великого дукса. Когда же у царского брата Иоанна спросили, что заставило его отложить знаки деспотства, — он дал приятный царю ответ, что так как сыновья державного достигли совершеннолетия, то человеку стороннему не следует уже носить имя деспота. Этот ответ был принят, и он с того времени, вместо шитой золотом, носил общеупотребительную калиптру, и черные сапоги; да и коня имел без знаков деспотского достоинства, а только пользовался титулом деспота.
2. Между тем дела церковные пришли в явное расстройство, и раскол сильно разыгрался: число арсениан возросло до того, что не только знавшие лично бывшего патриарха становились на его сторону, но, увлекаясь другими, отделялись от церкви и те, которые не знали его. Особенно же смутила сердца многих разнесшаяся молва об избрании Иосифа, несмотря на то, что, получая от царя множество денег, он щедро раздавал подарки своим приверженцам. В самом деле, чего ни просил он, тотчас же получал, — и при этом царь часто говаривал, придерживаясь за святительскую его мантию, что он не только отверз врата Эдема сам для себя, но без всякого препятствия введет в него вместе с собою и царя, чего последний надеется. К сожалению, Иосиф ни сколько не заботился о своем влиянии на тех, которые, живя в городе, усильно возмущали и отклоняли от него народ: чтобы там ни говорили, — все это не только не трогало его, но еще было предметом презрения. Он имел в виду одних лиц духовных, подвизавшихся на востоке и живших для одного Бога; и если слышал, что тогдашним положением дел соблазняются и они, то старался предзанять их мысли и говорил с ними глаз на глаз. Посоветовавшись с царем, патриарх, после больших дорожных приготовлений, отправился на восток и, там увидевшись с духовными лицами, между которыми особенно славился добродетелью и ученостью Блеммид, стал усердно склонять их на свою сторону. К этим убеждениям присоединял он, что и сам ревнует об Арсение, что желал бы видеть его патриархом и нисколько не думает о каких-либо против него кознях: одна только нужда церкви — иметь над собою пастыря, поставила его в необходимость занять место прежнего патриарха, которого не было. Впрочем меня, говорил Иосиф, иные почитают человеком, для жизни полезным; потому что видят полное ко мне расположение царя: так что всякий, преданный мне, не только не испытает ничего худого и несносного, но еще, благодаря такому царскому благоволению, будет наслаждаться многими благами. Это высказывал он как другим духовным лицам, так и самому Блеммиду, и искусно овладевал их мыслями. Впрочем, Блеммид мог принять его убеждение и потому, что имел в виду другую цель. Ведя жизнь философскую, он нисколько не занимался земными выгодами, ко всему был равнодушен, ни к кому не имел ни симпатии, ни антипатии, как будто бы его ум вовсе не был ограничиваем телом. Арсений и Иосиф для него были — одно: не отрешенно смотрел он на их природу, чтобы судить, кто из них обижен и кто насилует. Не имея помыслов о настоящем, которые пресмыкаются по земле и ничего в себе не заключают, он вел жизнь больше созерцательную. Зная, что божественное постоянно и неизменно, а человеческое ничто, ни на чем и ни на одну минуту не останавливается (как прекрасно сказал и Гераклит, что в одну и ту же воду нельзя погрузиться дважды, а по Кратилу еще лучше, — даже ни разу; потому что вещи текут подобно вечно льющемуся потоку), он заключал, что нет ничего странного и нового, если обижен был Арсений. Для него единственною необходимостью было только благочестие, сохраняя которое, он отвергал все прочие заботы и предоставлял их людям, живущим по образу века. Потому-то, принимая Иосифа, он не только не вышел к нему навстречу из своей кельи, но и не встал пред ним, когда тот подошел; вообще не сделал ничего, чем мог бы понравиться — и ему не угождал, и себя не унижал. Предавшись любомудрию и отвергая свойственную вещам наружность, он был нечувствителен к материальному: держась того, что вожделенно для ума, он презирал все, навязывавшееся чувствам. Поэтому отношения его были не к людям, а к делам: дела только удивляли его, поражали и возбуждали в нем уважение, а не почести людям, выражаемые приемами, встречами, рабским предстоянием, и всем другим, чем мы — люди пленяемся. Внутренние достоинства чтил он и уважал, видя в них дары Божии: но обладающий ими не всегда хранит их в таком состоянии, в каком получил; так как не всякий, ставший чем-нибудь, стал этим достойно — по Богу, но иногда лишь по человеку, если попускает Бог. Итак, постоянно избегая этого предрассудка, Блеммид показал тогда своим обхождением не то, будто бы намеревался унизить Иосифа, а то, что судит о нем, как и о всех прочих людях. Быв философом, он имел и взгляд философский: для суждения брал в основание не лица, а судил по-своему. Впрочем, с другой стороны, как человек обязанный служить обществу, он, сколько зависело от его воли, высказал тогда свое желание на бумаге: именно, чтобы ему всегда оставаться в этой самой обители, чтобы его обители никак не подчиняли какой-нибудь другой, чтобы полученной от царских щедрот суммы, состоявшей из ста литр золота, отнюдь не отнимали у этой обители Сущего [91] Бога (обитель, собственно, так и называлась), но чтобы та сумма хранилась в ней для пополнения недостающих вещей. — Бумагу, наполненную такими условиями, просил он патриарха подписать; а когда патриарх возвратится в город, то чтобы утвердил ее и царь. Так это и сделано: но по смерти Блеммида, марка перевернулась; утвердительный акт был взят назад, условия нарушены, деньги присвоены великой церкви, а самая та обитель приписана к Галасийской и подчинена ей. Наконец, иерарх Иосиф, пробыв довольно времени на востоке, возвратился в Византию.