КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
1. Отсюда начинается дело о патриархе Арсение. Царь до сих пор всячески старался склонить патриарха к кроткому с собою обращению и к разрешению себя от клятвы; когда же увидел, что цель его не достигается, — стал употреблять все меры к его низвержению. Посему, часто созывая архиереев, он свидетельствовался пред ними в тесных своих обстоятельствах, говоря, «что на нем лежит долг заниматься великими и трудными делами правления, требующими свободы; а он, между тем, связан неумолимою необходимостью нести тяжелые, наложенные на него патриархом узы. Если, в самом деле, должно быть так; то не лучше ли им самим принять участие в деле общественного управления, когда допущенный проступок не может уже быть изглажен и совмещен с прежним порядком вещей. — Поставленный врачевать зло должен сделать одно из двух: или требовать по возможности того, что было прежде, или отложить врачевание. Но первое невозможно, а второе вовсе неблагоразумно. Он обязан делать увещания и указывать падшему путь к раскаянию, хотя бы даже этот не сознавал своего преступления и упорствовал в решимости. Я просил у него прощения с искренним раскаянием и настойчиво хотел от него врачевства, хотя бы то было раскаленное железо; но он отказал и, вместо раскаяния, возбудил отчаянье между тем лучше было бы уже не раскаиваться, чем раскаявшись, отчаяться; потому что первым обличается бесчувственность, а последнее ведет к вечной погибели. Я многократно приходил к патриарху, но был отсылаем, и ища способов врачевания, не только не получал их, а еще выслушивал порицания. Патриарх ничего не открывал мне, кроме необходимости исцелить язву, а как исцелить, не научил: призывал к делу, а сам не знал, что надобно делать. Тут можно было подозревать одну насмешку. И так, время показало, что если бы я и сделал что-нибудь в заглаждение своей вины, он не снял бы ее и, признавая дело недостаточным, не принял бы меня; следовательно, подвиги мои были бы безуспешны. Поэтому, выслушав меня, рассудите, послужит ли к чему-нибудь такой двусмысленный образ его действий. Мне кажется, он хочет, чтобы я за свой проступок оставил престол и возвратился к частной жизни: но кому предполагает он отдать царство, — решительно не вижу. Какие отсюда произойдут для государства следствия, — это само собою очевидно; не нужно и спрашивать. Ведь если другой окажется неспособным управлять общественными делами, и от его недостаточности произойдет упущение такого великого служения; то стремящийся к этой перемене будет, думаю, виновником общественной гибели, действующим по способу Телхина [60]. Что касается до других многих, лично ко мне относящихся обстоятельств, то я стал бы держать длинную речь, если бы не мог в одном представлении обнять всю бездну зла. Как поручиться, что я, и лишенный власти, буду жить спокойно? В особенности, что станется с моею женой и детьми? Их на первых же порах рад будет всякий встречный повергнуть в несчастье. Я не сомневаюсь в духовной мудрости патриарха, какая видна в других его распоряжениях; но в этом деле никак не могу одобрить его. Где, у какого народа произошло когда-нибудь подобное явление? Какой пример показывает, что иерарх может безнаказанно делать это и у нас? Или он не знает, что однажды вкусившему блаженство царствования не иначе можно расстаться с ним, как чрез смерть? Какими кознями окружен престол? Верность большей части подданных окоченела на маске, и притом, пока царь благоденствует; а как скоро он унижен, — подданные необходимо становятся дерзки и нападают. Но положим, что сами они и не сделают оскорблений: так легко может, под влиянием зависти, сделать ему все худое тот, кто вместо него вступит на престол. Зачем было и возводить человека на такую высоту, когда чрез несколько времени надобно низложить его? Или опять, — зачем лишать власти того, кто едва только вкусил ее? Мы веруем, что и Бог, если чем другим великим, то всего более управляет судьбами царств. Сколь же безрассуден и какую беду дерзает призывать на себя тот, кто разрушает советы Божии! Итак, вам должно войти в это и содействовать праву царствования, чтобы не презирали нас, и столь долго не стесняли наших помыслов. Что? Разве не Церковью определено покаяние? Разве не на божественных законах основано оно? Разве не вы врачуете им многих? Разве для царей в Церкви существуют не те же законы, какие для всех других? А если у вас не стало постановлений о покаянии, то есть, другие церкви — я пойду к ним и от них приму врачевание. Я сказал, что было на уме: теперь остается посоветоваться вам вместе с ним, что нужно делать. Я не могу далее переносить своих страданий; мне необходимо или от вас получить исцеление, или искать способа врачевания в другом месте». Когда царь высказал это архиереям, и как бы положил начало для борьбы, — они, выслушав каждое слово его, с огорчением объявили, что вообще не одобряют действий патриарха в отношении к царю, и потому, присоединив много своих оснований, единодушно соглашались уврачевать державного. Вместе с тем обещались они, если только царь пошлет к патриарху, сильно содействовать в этом деле его посольству.
2. Царь действительно отправлял многих поодиночке, и просил иерарха разрешить его от скорби, изъявляя полную готовность, как и прежде обещался, исполнить, что будет приказано. Наконец, он послал и Иосифа, настоятеля Галезийской обители, именем которой больше и называли его. Это был духовник, бывший царю вместо отца. Посылая Иосифа, царь умолял патриарха принять отправляемое им посольство и снизойти к его просьбе. Но не посмотрел патриарх ни на архиереев, которые долго упрашивали его за царя, говоря, что несправедливо держать его столько времени под запрещением, ни на того духовника и святого мужа, который умолял его со своей стороны — распорядиться вразумлением царя иначе и, разрешив его от клятвы, предписать ему приличное его сану наказание;— не посмотрел он ни на кого, но еще более ожесточился и казался решительно непреклонным; так что сильно бранил посланников и самого Иосифа, будто он отважился даровать прощение царю помимо воли патриарха. Многие говорили тогда, что патриарх даже подверг его эпитимии; но духовник не принял ее. Впрочем, выполнил ли он действительно наказание, или отверг, был ли после разрешен, или остался неразрешенным, — об этом говорили, как о небывалом; да и сам Иосиф, бывший впоследствии патриархом, решительно утверждал, что не имел на себе эпитимии. Тем не менее, отсюда произошло сильное волнение в Церкви; потому что приверженцы Арсения, прямо обвинявшие Иосифа, в его патриаршество были отлучены от Церкви.
3. Между тем, при наступлении вондромиона, [61] во время великого поста, в праздник, который обыкновенно называли Стоянием, один из клириков, по прозванию Эпситопул, служивший при патриархе нотарием и, относительно к своим товарищам, бывший примикирием, чаще, впрочем, называемый докладчиком, ночью, по окончании утреннего Богослужения, поднес царю приятную для него записку, наполненную обвинениями на патриарха. Приняв эту записку, царь созвал случившихся на тот раз клириков и спрашивал их, сочувствуют ли они Эпситопулу в том, что он сделал. Когда же они ответили ему отрицательно, кроме одного или двух, — он начал испытывать их по статьям, и, между прочим, спросил, какого образа мыслей человек, вручивший ему записку. Они сделали о нем отзыв посредственный, но отказывались от статей. Тогда царь тотчас понял, что вступающий в такую борьбу с патриархом непременно должен иметь сообщников и, надеясь этим путем поймать льва в свои руки, крепко ухватился за ту бумагу и искал удобного времени разобрать изложенные в ней обвинения. Записка изложена была по статьям, именно — в следующем порядке: во-первых, в начале утреннего Богослужения псалом, положенный за царя, патриарх велел исключить и начинать одним трисвятым и следующим за ним поминовением; во-вторых, он находился в дружеских отношениях к султану, так что нередко позволял ему со свитою — с неверующими агарянами, мыться в церковной бане, где есть мраморные изображения честного креста; в-третьих, он приказывал своему монаху преподавать сыновьям султана части св. Евхаристии, тогда как неизвестно, запечатлены ли они божественным таинством крещения, и кроме того, во время утрени, в светлый и великий праздник, сам султан приходил к нему со своими сатрапами и присутствовал при его литании. Такие-то и тому подобные вещи заключались в той записке. Обо всем этом, конечно, не мог не узнать и патриарх, но, предав дело в волю Божию, хранил молчание. Между тем царь, приняв ту бумагу, собрал к себе проживавших в то время в Константинополе архиереев и, предложив им прочесть ее, требовал от них мнения, что ему делать. Казалось, не было основания пренебрегать вещью, столько благоприятствовавшею цели, хотя, с другой стороны, нельзя было считать ее и достаточною, чтоб устрашить патриарха. Действительно, не будучи еще призываем к оправданию, патриарх уже оправдывался — во-первых, относительно псалма, тем, что он сам первый ввел его в церковное употребление, по обычаю монастырскому, и сам же опять отменил, считая достаточным для полноты молитвы трисвятое с поминовением. Притом, он вполне мог бы оправдаться в этом случае, сославшись и на настоящее положение царя: как ему жаловаться, когда он отлучен от всего? А что султан со своей свитой мылся в церковной бане, — этого он никогда не знал и не дозволял. «Да их, говорил патриарх, следовало бы выгонять и из всех бань, а не из одной, принадлежащей церкви; потому что все они украшаются изображениями креста и иконами святых. Если же другие бани открыты для них, хотя и неверующих; то почему нужно удалять их из церковной? Но что я поступал с султаном и сыновьями его, как с христианами, говорил патриарх; то не считаю этого виною потому, что об их вере свидетельствовал мне епископ Писидийский: если же кто докажет, что они не христиане, то грех падет уже не на меня, а на него одного». Однако царю и его стороне такие объяснения казались недостаточными к оправданию патриарха, — и он решился созвать собор из всех наличных архиереев и двух патриархов, александрийского Николая и антиохийского Евфимия. Поэтому, ко всем епископам разосланы были царские грамоты, чтобы после праздника, немедленно прибыли они в Константинополь и в общем собрании начали исследовать дело о патриархе.