Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Потому что за детективной интригой все время брезжит иная, драгоценная тайна бытия. Смерть мистически чарующей женщины-девочки, певицы, “плясуньи с голосом райской птицы”, с причудливым сценическим псевдонимом Казароза (с испанского — “розовый домик”) навсегда ранит героя. Свечников испытывает к ней восторженно-изумленную влюбленность, и едва возникшая, никак не утоленная любовь подвигает его к поиску убийцы и к пожизненной тоске по едва знакомой, но совершенно необыкновенной возлюбленной.

Предмет любви описан с такой проникновенной теплотой, что нельзя не вспомнить еще об одной, спрятанной в самой маленькой, заветной шкатулочке тайне, сообщающей роману Юзефовича особую, интимную притягательность.

У романной Казарозы имеется реальный прототип. Зинаида Казароза (настоящее имя — Бэлла Георгиевна Шеншева) была артисткой эстрады. В начале ХХ века, в десятые годы, в “Доме интермедий” Мейерхольда, в кабаре “Бродячая собака” и “Привал комедиантов” она пела “Детские песенки” М. Кузмина и странные романсы, исполняла испанские танцы. Ей посвящали стихи Блок, Мандельштам и Маковский. Ее театральная карьера оказалась быстротечной, а судьба — трагичной. Она теряла голос, долго лечилась. Была замужем за модным художником А. Е. Яковлевым (его работы портрет Казарозы поминается в романе). Уехав за границу в пенсионерскую поездку, Яковлев после революции так и не вернулся в Россию. Маленький сын Бэллы Георгиевны умер от голода в 1918 году. В 1920-м Казароза выходит замуж за актера Н. Д. Волкова. Узнав о романе мужа-ровесника с шестидесятилетней тогда О. Л. Книппер-Чеховой, не сумев перенести супружеской измены и полного разочарования в жизни (она не находит своего места в новой советской театральной атмосфере, ее жанр остается невостребованным), Казароза в 1929 году кончает жизнь самоубийством в Берлине. Похоронена на Новодевичьем кладбище в Москве2.

Но главное, быть может, то, что Б. Г. Шеншева-Казароза приходится двоюродной сестрой деду Леонида Юзефовича, то есть она — не родная, но бабушка писателя. Не это ли обстоятельство сообщает роману особую искренность тона, создает атмосферу бренности, смерти, памяти и грусти?..

В “Казарозе” создано кинематографически яркое и вместе с тем призрачное пространство, сотканное из памяти (“Через тысячу лет, в гостинице „Спутник”, глядя на эту женщину... Свечников ясно вспомнил...”) и снов. Сны о прошлом мучают героя, но и само прошлое порой видит о себе самом страшные сны. Лермонтовский “Сон” — именно его пела Казароза на языке эсперанто — как будто предопределил ее конец: “Важно, что с свинцом в груди . Ей предстояло умереть с этими словами на устах. Пуля попала в грудь, и позднее невозможно было отделаться от чувства, что они, как заклинание, вызвали из тьмы и притянули к себе ее смерть”. Романный образ Казарозы, оживленный и согретый лирически пережитым автобиографическим подтекстом, уводит воображение в туманную, зыбкую и мистически насыщенную перспективу русского модерна, где блуждаешь в галерее женских образов той эпохи.

Своей мерцающей временнбой многослойностью книга, возможно, обязана еще и тому обстоятельству, что новые романы Юзефовича, строго говоря, не совсем новые. Задолго до “Казарозы”, в восьмидесятые, вышла повесть “Клуб „Эсперо”” (М., “Молодая гвардия”, 1987), а до “Песчаных всадников” была опубликована документальная книга-расследование о бароне Унгерне “Самодержец пустыни” (М., “Эллис Лак”, 1993). Но совсем не хочется уличать писателя в повторах, потому что его новые старые книги наделены совсем иным зрением.

Роман “Казароза” 2002 года отличается от повести “Клуб „Эсперо”” восьмидесятых годов возрастом автора. В той давней повести два временнбых плана: двадцатые и семидесятые. В романе же события двадцатых описаны из 1975-го, но на самом деле, читателю это ясно, — из 2002-го: временнбая перспектива углубляется, оба плана становятся прошлым, события отодвигаются, видятся из сегодняшнего дня — и от этого обретают иной объем, окутываются грустной дымкой воспоминаний. В этих личностно пережитых временнбых лакунах, темноватых зияниях и кроется секрет щемящей и трогательной интонации.

По сравнению с повестью здесь очевиднее становится чуть печальный юмор (особенно он хорош в отборе бесконечно цитируемых — или придуманных? — текстов эпохи: городской романс, стихи, газеты). Но при этом сгущается и чувство трагической предопределенности. Мотив смерти настойчиво, неотменимо повторяется в каждой главе, начиная с самой первой: “Ее убили неделю спустя, 1 июля. Возраст этой женщины для Вагина так и остался тайной”.

В романе кардинально меняется центр тяжести: хрупкая и нежная Казароза отодвигает на второй план пламенных учеников изобретателя эсперанто Заменгофа с их революционным “нетерпением” (от изображения трифоновских народовольцев их отличает как раз мягко-иронический взгляд автора). Повествование теперь разбито на главы, и все они — о “женщине с телом нимфы-подростка”: “Таитянка”, “Сестра”, “Гастролерша”, “Жена”, “Алиса, которая боялась мышей”, “Жертва”, “Жрица”, “Возлюбленная”, как и главы, названные “Розовый свет” и “Бегущий огонь”...

Иначе, ностальгически, в романе описана и родная Юзефовичу Пермь, тогда как в “Клубе „Эсперо”” город был просто местом действия. Это понятно: пермяку Юзефовичу городские приметы были привычны, а москвичу Юзефовичу что прошло, то стало мило: “Кама надвинулась рвущим сердце темным простором” (курсив мой. — М. А. )”.

Впрочем, это очень внятно нам всем, современникам, даже никуда не переезжавшим. Переживешь в одной и той же стране совсем разные, стремительно сменяющие друг друга эпохи — и поймешь: ностальгия — это вовсе не тоска по родине, вообще по какому бы то ни было пространству. Скорее это тоска по невозвратимо ушедшему времени — собственному, биографическому, или, что тоже бывает, как будто бы и чужому, но почему-то близкому...

Юзефович, кажется, прочно привязан к двадцатым. В повести “Песчаные всадники” читатель снова попадает в годы Гражданской войны, в ту же характерную для Юзефовича атмосферу тайны, одиночества, знобкого сиротства. Хотя посвящен роман человеку жестокому, непредсказуемому, решительному и до безумия отважному: легендарному Унгерну, остзейскому барону, русскому генералу, монгольскому князю, расстрелянному большевиками в Новониколаевске в 1921 году.

Писателя явно завораживает безумное величие замысла Унгерна: покорить Монголию, Китай, Тибет, Гоби... “Песчаные всадники” — это история нового великого кочевья заблудившихся в истории солдат двух рухнувших империй — Российской и Китайской: “На серебряных трафаретах погон в фантастическом объятье сплетены были дракон и двуглавый орел... На верблюжьих горбах плыли пулеметы, брели быки с намотанным на рогах телефонным кабелем... Под копытами коней, овец и верблюдов, под колесами обоза степь курилась летучим июльским прахом, знойное марево обволакивало горизонт. Азия жарко дышала в затылок”.

Вот он, сдвиг цивилизаций, встреча западной и восточной культур. Поход не удался, песчаные всадники рассыпались, растворились, обратившись в ветер, в песок времени. А Леонид Юзефович остается преданным хранителем живой и острой памяти о них: это на своем затылке он чувствует жаркое дыхание Азии, с явным удовольствием смакует все эти ташуры, изрухайчи, ширетуй, как смаковал в “Казарозе” словечки на эсперанто, неподдельно любуется законами и культами желтой религии .

Что до религии, надо сказать сразу: буддизм (так же, как в “Князе ветра”), хотя и предстает в полной духовной мощи и красоте, писателем не мифологизируется, а скорее наоборот — демифологизируется. Что, впрочем, не мешает всевозможным авторским мистификациям.

Так, в романе “Князь ветра” все хитросплетения, связанные с буддийскими верованиями, как казалось, и приведшие к убийствам, в конце концов остаются далеко в стороне от разгадки преступления. А буддийские мотивы, сохраняя свое обаяние, постепенно смещаются из сферы сакрального в область профанного. Да и как иначе: они в конце концов опосредованы сознанием вполне здравомыслящего сыщика Путилина. Буддизм в этом романе не миф, но модель — модель принципиально иной культуры. И потому сюжет во многом движется проблемой понимания/непонимания другого, чужого сознания. Но, переставая быть мифом, становясь моделью идеологии, буддизм здесь не перестает быть историей, за которой, кстати, угадывается неплохая историография.

63
{"b":"314873","o":1}